Прочитать Опубликовать Настроить Войти
Евгений Шараевский
Добавить в избранное
Поставить на паузу
Написать автору
За последние 10 дней эту публикацию прочитали
20.11.2024 0 чел.
19.11.2024 0 чел.
18.11.2024 0 чел.
17.11.2024 0 чел.
16.11.2024 0 чел.
15.11.2024 0 чел.
14.11.2024 1 чел.
13.11.2024 2 чел.
12.11.2024 0 чел.
11.11.2024 0 чел.
Привлечь внимание читателей
Добавить в список   "Рекомендуем прочитать".

Рунар Шильдт

СЛАБЕЙШИЙ

Блумквист отложил кисть и плотно завинтил крышку бидона со скипидаром. Банки с красками, пемзу и другие мелочи заботливо уложил в свою корзину. После этого медленно выпрямился, постучал костяшками пальцев по пояснице, где побаливало от непривычного напряжения, и перевел дух.
У него были все основания гордиться своей работой. Перед ним стояла, изящно поблескивая, его лодка, снаружи белая, как крылья ангела-хранителя, а внутри красная, точно горячая кровь. Так она выглядела вот уже четырнадцать лет, но на носу ее теперь можно было заметить дерзкую новинку. "Корморан" – вот что было написано там ярко-зелеными четкими буквами, которые можно было прочесть на расстоянии в пятьдесят метров, если ты учился в школе. Название, конечно, было нанесено с помощью шаблона: такие буквы никто не выведет от руки, но Блумквист сам вырезал шаблон.
Ни один человек, посмотрев на "Корморана", не смог бы теперь догадаться, какой он на самом деле старый и как жестоко ему доставалось в летние кампании в шхерах. Но более всего от зряшных людишек, опробовавших свои ножи и подбитые железом каблуки на красивом корпусе лодки, пока она зимовала здесь, на набережной Юргордена.
Блумквист долго стоял и смотрел на "Корморана". Только сейчас, когда он вновь видел его в полной готовности – за исключением весел и мачты, - он впервые понял, что зима уже прожита и вскоре наступит сезон рыбной ловли. Для Блумквиста лето означало не цветы, не пенье птиц, не гамак – для него это была рыбалка с множеством удочек под лесистым берегом или в мелководном заливе, а в отдельных случаях – на праздники и юбилеи – в открытом море, возле какого-нибудь островка, где человек наедине с большой водой и своим богом и ни один придира – владелец виллы – не подойдет и не проорет ничего оскорбительного с берега.
Так что лето было в пути, на соседней станции.
Блумквист глубоко вздохнул, но от удовлетворения. Эта зима была как-то длиннее и тяжелее любой другой из тех, что он помнил, хуже полуголодного детства в старом доме под Кампеном. Заботы и огорчения доставляла не только теперешняя дороговизна, накопилось столько всего другого, чему не могли помочь и деньги. А может, все-таки могли? Может быть, именно из-за вечно стесненных обстоятельств Маня так изменилась с прошлой осени?
Было жарко, так что Блумквисту пришлось стереть обильный пот из-под козырька шапочки фирмы "Вега". Он с удовольствием огляделся вокруг. Можно и попотеть в такое прекрасное время: весна есть весна. Он бросил благодарный взгляд на небосвод, где вовсю старалось солнце. Куда ни глянь – ни облачка. Небосклон был голубым и тонким, точно вымоченным бесконечными дождями за последние недели, когда солнце по злобе или слабости упрямо не показывалось.
"Прямо воскресная погода нам досталась в это воскресенье, - подумал Блумквист, - как и должно быть".
В этот момент часы в городе начали отзванивать два часа; в их звон вклинился своим ужасным боем "Николай" (православная русская церковь в Хельсинки /здесь и далее примечания переводчика/), чтобы никто в весенней канители не забыл, что он по-прежнему в Гельсингфорсе (название города Хельсинки по-шведски и старое русское название города).
"Интересно, - подумал Блумквист, - хочется же кому-то сидеть в церкви в такой день, когда на свежем воздухе – словно на богослужении. Но людей везде хватает".
Постепенно весь город встал на ноги. Вдалеке, на площади Хагнес, бурлила жизнь, как в кошельковом неводе, когда киль касается прибрежных камней. А над дорогой в Альпхюдден стояла пыль столбом от автомобилей и экипажей.

Когда Блумквист вдоволь насиделся на "Корморане", он взял кисти и основательно промыл их в скипидаре. Затем он как следует завернул их в оберточную бумагу, которую специально для этого держал свернутой в нагрудном кармане. Покраска "Корморана" проходила в соответствии с давно заведенным ритуалом.
Маня не пришла. Она должна была прийти сюда в двенадцать – с девочками и кофейником, а сейчас уже два часа. Она не пришла, да… Мне еще утром показалось, когда я ей это предложил, что все это ей не нравится. Она не хочет сидеть здесь, на обочине, и пить кофе, где проезжают все порядочные люди. Глупо, что я вообще это предложил, после того, что заметил в прошлом году, хотя она в тот раз и ничего не сказала. Ей явно не нравится идти со мной по улице, когда я так одет, но кто же надевает хороший костюм, когда приходится иметь дело с красками, замазкой и скипидаром? Она не принесла мне кофе, да, но, может, она придет позвать меня на обед? Лучше всего подождать еще немного.
Он уселся на удобный камень и закурил "Армиро". Он всегда пользовался одним и тем же мундштуком, коричневым от никотина и обгоревшим с краю, но это ведь был е г о мундштук, со следами е г о зубов, так что он прекрасно его устраивал и прочно сидел во рту.
Чтобы провести время, Блумквист стал наблюдать за проезжающими. Многих он знал в лицо. Когда ты двадцать два года простоял за прилавком одного из самых больших магазинов города, ты довольно хорошо знаешь "верхние четыре сотни", как о них обычно пишут в субботней вечерней газете. Ты довольно хорошо знаешь, чего тот или иной стоит, между нами говоря.
Пару раз Блумквисту даже пришлось поздороваться. Сперва с одним господином из конторы: тот едва прикоснулся к шляпе, но зато пошевелил бровями; потом в собственном автомобиле проехала семья хозяина, они не постыдились, поздоровались, как всегда, - весело и приветливо. Младшая девочка забралась на сиденье напротив и помахала рукой; она не знала, кто он такой, но все же поздоровалась. "Она одного возраста с Элви", - подумал Блумквист. И продолжал размышлять.
Вот идет инженер Фрик, у которого такие плохие дела, а там едет господин Сванстрём с женой. Они, конечно, едут пить предобеденный кофе в Альпхюддан. Сванстрём, он начал мальчишкой на побегушках, как и я, а теперь у него два каменных дома, вилла, автомобиль, и налоги он платил до войны с восьмидесяти тысяч чистыми. Сколько он сейчас зарабатывает, Бог его знает, налоговое управление, наверное, не знает. Говорят, что ему повезло, что все зависит только от этого, но это неправда, одного везенья недостаточно. Требуется еще что-то, чего у меня нет, и потому у меня никогда не будет собственной виллы и дома на улице Паркгатан. Если мне повезет, я стану когда-нибудь заведующим отделом металлоизделий, когда Линден умрет. Когда мне в очередной раз повысят зарплату, я, может быть, смогу купить подвесной мотор для своего "Корморана". Тогда дело пойдет! Тогда можно будет выходить в море и в будни, после работы. Но Бог знает, сумеем ли мы когда-нибудь сэкономить хоть пенни, нынче п р о е д а е ш ь всю зарплату.
В этих размышлениях Блумквиста не было и следа скрытой горечи. Он лишь констатировал некоторые факты, собственно говоря, это была его привычка, которой он неукоснительно следовал. Ибо он иногда замечал, что бывают вещи, которые его близко касаются, которые он хорошо знает или о которых по меньшей мере догадывается, но которые ускользают от него и он не может по-настоящему определить к ним свое отношение, пока кратко не сформулирует для себя такой новый факт и затем много раз не повторит его про себя. Но осознание было трудной задачей, которую часто приходилось решать неделями, в особенности когда он уставал на работе в магазине, а дома стоял шум и гам. Лучше всего было думать в одиночестве, за сигареткой. Тогда он мог подолгу сидеть, размышляя по порядку над массой вещей, и как бы фиксировать в уме одно решение за другим, принимая их для руководства в дальнейшем.
Дороговизна и скудные перспективы на будущее самого Блумквиста мало заботили, они вызывали большее беспокойство в отношении девочек, а в особенности - Мани. Она не была создана для экономии и скаредности, она была сама такой изящной и красивой, что обязательно должна была искать в жизни только изящество и красоту. Этого он не очень-то мог ей дать и потому чувствовал себя иногда настоящим преступником, держащим ее взаперти на хлебе и воде. Как она сама к этому относилась, он с полной определенностью не знал: не так-то легка было ее понять, она говорила много такого, чего не имела в виду, и явно имела в виду многое, о чем не говорила. Но, насколько позволяли ему его возможности, он не противился ее воле, не противоречил ей. А у нее иногда бывали странные выходки, но этому не стоило удивляться, так как мать ее была русская или, вернее, полька, а это люди как бы другого рода, чем мы.
Стрелки часов приближались к половине третьего, это было время их обеда. Блумквист уже всерьез раздумывал над тем, чтобы идти домой, но тут он увидел Маню на углу хагнесской аптеки. Несмотря на расстояние, он сразу узнал ее по белой шляпке и красивому синему прогулочному костюму.
Удивительно, как изящно она умела одеваться на те небольшие деньги, что были в ее распоряжении. Как теперь вот этот выходной костюм. Она купила его баснословно дешево у евреев, у Йозефа Доршика.
- Как это могут они позволить себе продавать так дешево? – спросил он и услышал в ответ:
- Продавцы не осмеливаются намного снижать цену, надо идти и говорить с самим Йозефом.
Мане посоветовала пойти к Йозефу Доршику ее подруга. С того времени у нее всегда было что-нибудь современное, что было ей к лицу.
Когда она выходила из дома, она выглядела, как барыня, как барышня. Да, скорее, как барышня. Замечательно, что она в последнее время вновь стала походить на молоденькую девушку, и это несмотря на то, что Элви был уже шестой год и скоро она должна была пойти в школу. Именно в эту зиму в темных глазах Мани, которые, когда она хотела, могли смеяться, появилось больше жизни и ее походка обрела новую быстроту и пластичность.
Сейчас она очень медленно переходила улицу. Но она была не одна. Рядом с ней шел небольшого роста господин в пестром костюме и мягкой бархатной шляпе. Он нес свое пальто, небрежно и элегантно перекинув его через левую руку, так что на солнце блестела шелковая подкладка. Правая его рука с тросточкой совершала приятные маятниковые колебания. Он с большим пылом что-то говорил.
Внезапно Маня остановилась и протянула руку, прощаясь. Но маленький господин, казалось, не желал этого замечать, он продолжал говорить, выразительно жестикулируя. Маня стояла в явной нерешительности, с опущенной головой. Маленький пестрый господин придвинулся к ней совсем близко, их лица почти соприкасались, по крайней мере так казалось на расстоянии. Маня выхватила у него тросточку и с силой вонзила ее в песок. Маленький господин говорил и говорил, он, конечно, был иностранцем – так велик был запас его слов.
Вдруг Маня подняла глаза, пару раз кивнула, вернула ему тросточку и быстро повернулась к нему спиной. Такова была ее манера – иногда очень резкая, иногда очень мягкая - никогда нельзя было понять, что это означает.
Пестрый господин скорым шагом направился обратно в город. В его руке в перчатке вращалась трость.
Блумквист встал и пошел навстречу Мане.
- Ты довольно сильно опоздала, - сказал он, констатируя факт, но без упрека. Но она не поняла этого.
- Я прихожу, когда захочу! Ты должен радоваться, что я вообще пришла.
- Конечно, я рад, конечно же я рад. Собственно, ты очень даже вовремя пришла: я только что закончил "Корморана". Как он, хорош?
- Думаю, лучше не бывает.
- Точно, и лучшей похвалы еще никто не получал. Не правда ли хорошо, что мы скоро спустим его на воду?
- Достань для него мотор, тогда будет о чем говорить.
- Но Маня, малышка, тебе ведь никогда не придется грести. Я ведь один гребу.
- Думаешь, приятно видеть, как ты сопишь и потеешь?
- Нет, - спокойно ответил Блумквист, - но тебе незачем все время смотреть на меня, есть ведь много чего другого, на что можно смотреть. И мы можем ходить под парусом, когда ветер не слишком сильный. Подумай только, что мы снова начнем совершать дальние походы, будем ночевать на каком-нибудь островке и варить кофе в расселинах! Я буду грести большими веслами, Элви и Сага будут сидеть на средней банке (сиденье в лодке), а ты – на корме и править.
Маня пожала плечами.
- Элви, слава Богу, скоро подрастет, так что вы сможете плавать с ней вдвоем, а я смогу остаться дома. Кофе гораздо вкуснее в кафе "Фацер".
Блумквист взглянул на нее. Лучше всего поменять галс (курс судна относительно ветра), на этом, кажется, ветер прямо в лоб.
- Ты гуляла с девочками? Погода прекрасная.
- Нет, - коротко ответила Маня, - у меня не было времени. Но старуха обещала сходить с ними в Кайсаниеми (один из парков в Хельсинки).
- Почему ты называешь маму старухой? Это довольно грубо, а она ведь так помогает тебе.
- Хочешь снова начать об этом? – угрожающе оборвала его Маня.
- Да нет, я не начинаю, но я ведь имею право что-то сказать.
- Это так необходимо?
Блумквист взял корзину с малярными принадлежностями.
- Нам надо домой на обед, - спокойно сказал он.
Какое-то время они шли молча.
- Что это был за господин с тобой? – спросил Блумквист без всякого любопытства.
- Я так и ждала, что ты это спросишь! Это был один мой знакомый.
- Вот как, а имя-то у него есть?
- Несколько! У красивых мужчин много имен.
- Это был не твой студент, - сказал, раздумывая, Блумквист, - тот выше и ходит совсем по-другому.
- Да, - сказала Маня, на этот раз улыбнувшись, - это был не мой студент. Его я не видела уже несколько дней, он был, конечно, огорчен прошлый раз, душка. Он обнаглел, и я ему задала. Он начал расспрашивать обо всем, совсем как ты, но, ты знаешь, это не проходит. Впрочем, - сказала она внезапно другим тоном, - я вполне могу сказать, кто меня провожал. Это был Джони Клаэссон. Ты не знаешь Джони?
Блумквист в сомнении покачал головой.
- Он явно не покупает в моем отделе, - сказал он. – А других я просто не знаю.
- Да, - сказала Маня, - к чему Джони кухонная посуда? Он здесь пару лет назад был барменом в одном очень хорошем баре, а теперь он без места. Я познакомилась с ним на благотворительном бале-маскараде прошлой зимой.
- Это когда ты получила приз за красоту?
- Именно в тот раз! – ответила Маня с сияющими глазами.
- Ты долго гуляла с этим Клаэссоном? – спросил Блумквист; за его вопросами ничего не скрывалось, но разговор и в этот раз лег на тот же опасный галс.
- Долго? Нет, не особенно. Да нет, вовсе не долго, может, десять или пять минут. Я просидела у мамы пару часов, пила кофе, потом пошла через Брухольмен, а тут он появился со стороны Альпхюддан, и мы встретились совсем недалеко отсюда, примерно возле моста Лонгабрун. Если бы я только знала, что ты устроишь мне такой допрос, я бы распрощалась с ним за аптечным углом, где ты нас не мог видеть. Но я не думала, что это опасно – пройти несколько шагов, разговаривая с хорошим знакомым.
- Да-да, - сказал Блумквист, но на этот раз с некоторым нажимом, - у тебя появилось так много новых знакомых в последнее время. Я уже не успеваю запоминать так много новых имен.
Маня быстрым взглядом оглядела его с головы до ног. Шапочка фирмы "Вега" была ее кошмаром. И вообще он был ей не пара. Как бы то ни было, она пошла очень быстро, держа небольшую дистанцию между ними, и таким образом разговор сам по себе прекратился.
Внизу спуска Берггатсбаккен, когда было рукой подать до маленького деревянного домика, где они жили, Маня замедлила шаг. Теперь больше никто не мог их увидеть, кроме соседей, которые и так знали, что они муж и жена.
- Знаешь, Фредерик, - сказала она как бы походя, - мне обязательно нужна новая шляпка.
- Эге, - сказал Блумквист, - а я-то думал, как ты хороша именно в этой шляпке. Она еще совсем новая и красивая.
- Новая и красивая! Ей уже почти два года. Я больше не м о г у сидеть в ней в приличном ресторане.
- Ну, об этом совершенно незачем беспокоиться, мы ведь не ходим в рестораны - ни в хорошие, ни в плохие.
- Да-а, - сказала Маня и продолжала скороговоркой: мы не ходим, но, видишь ли, как знать. Сегодня, например, - и хорошо, что ты напомнил мне об этом, - Джони предложил нам пойти поужинать вечером в ресторан "Венеция" – я, и он, и фрёкен Свея, и ты.
У Блумквиста вырвался глупый смешок.
- Поужинать, ты сказала?
- Да, именно поужинать. Так говорят. Что здесь смешного?
- Да нет, ничего. А кто это фрёкен Свея?
- Она работала в нескольких хороших ресторанах и барах, но сейчас она без места.
- Вот как, и она без места. Как же они оба оказались без работы?
Маня остановилась в воротах и стукнула своим маленьким каблучком о выложенную камнями дорожку.
- Черт побери! – сказала она, - откуда мне знать, я не шпионю за другими и не сую нос в их дела. Но, может быть, дело в том, что не всем хочется торчать по двадцать лет за одним и тем же прилавком за несколько сотен марок в месяц. Слава Богу, не все такие осталопы, как ты, есть люди, которые хотят оглядеться и стремятся к чему-то лучшему.
- Ради Бога, я не против, пусть себе стремятся. Но неужели ты считаешь, что это подходящее для нас общество?
- Фрёкен Свею я мало знаю, но она образованна и знатна, из хорошей стокгольмской дворянской семьи. А Джони зарабатывает явно в три раза больше тебя, так что не знаю, чего им не достает, не знаю. Джони, между прочим, настоящий джентльмен.
- Да, да, они могут быть замечательными во всех отношениях, но они люди другого сорта, а я думаю, что надо быть с теми, кого ты знаешь и кто тебе ровня…
- С Кемппайненами и Линдрусами, да, к которым ты все пытаешься меня пришпилить. Хилья Кемппайнен со своими тряпичными ботинками и косматой пелериной – пошла она к чертовой бабушке! Впрочем, я могу и одна пойти сегодня вечером, если у тебя нет желания. Джони сказал: "Добро пожаловать, но без хомута". Он такой хитрец, этот Джони.
- Ага, - сказал Блумквист и немного помолчал. – Но, Манечка, имеешь ли ты хоть какое-то представление о том, как нынче дорого в ресторанах?
- Кое-какое имею, - ответила Маня и поспешила прикрыться ресницами.
- Кемппайнен как раз на днях рассказывал, как дорого им обошлось, когда он с Линдрусом посидел однажды вечером, а это было всего лишь в погребке "Куккува". "Венеция" – это, наверно, хорошее и дорогое заведение, совсем новое?
- О да, довольно хорошее. Так говорят. Это Джони рассказывал, он ходит туда чуть не каждый вечер. Может быть, он угостит нас сегодня, он такой щедрый.
- Я должен немного подумать над этим, - сказал Блумквист. – А теперь домой, обед сгорит.
На лестнице Маня вновь остановилась, положив руку на запор.
- Как же теперь с моей новой шляпкой? – сказала она совсем тихо: ведь на кухне сидела старуха со своими длинными ушами, а окно держала открытым. – Я примерила одну вчера, такой шляпки у меня просто-напросто никогда не было. Тридцать пять марок.
- Нет, - испуганно сказал Блумквист, - не пойдет.
- Вот как, тогда, видимо, мне придется этим летом ходить с непокрытой головой.
- Как же это получается, что твои шляпки всегда стоят так дорого, когда ты достаешь одежду так дешево?
- Ах, с модистками не поторгуешься, там все бабы.
Блумквист поднял взгляд. – Вот как, - сказал он медленно, - ты не можешь торговаться с бабами.
- Да, - сказала Маня с присущим ей мягким смехом, - ты сам знаешь, каковы бабы, - шкурные и мелочные.
Тут она быстро открыла дверь и стала подыматься по лестнице.
В доме заливалась Сага, соревнуясь с четырнадцатью канарейками, которые в четырех небольших клетках своими красноречивыми язычками восхваляли солнце и наслажденье жизнью. В обеих комнатах для людей оставалось не много места: там стоял густой лес из постаментов, этажерок, подставок для цветов, всевозможных выжженных деревянных поделок неизвестного предназначения. В кухне чадило и шипело, запах старого жира смешивался с запахом керосина и мокрой клеенки.
- Фу, как здесь воняет! – воскликнула Маня, поправляя прическу перед зеркалом.
- Может, и так, - сказал Блумквист, - я ничего не чувствую. У нас всегда так пахнет.
Во внутренней комнате тихо сидела Элви со своей книжкой с картинками; весной она бывала почти прозрачной. Блумквист взял ее на руки и поднял высоко, почти под потолок, на котором сыростью были нарисованы противные человечки, показывающие длинный нос. Затем он вынес ее в другую комнату и осторожно усадил в ее высокое креслице у обеденного стола, она еще помещалась в нем – такая она была маленькая в свои пять лет.

II

- Morning (доброе утро, англ.), мистер Блумквист, - сказал Джонни Клаэссон, описав своим бокалом с пуншем изящную кривую, пока тот наконец не попал к его мясистым губам.
Он полулежал на диване возле Мани, маленький и тонкокостный. Свой пестрый прогулочный костюм он заменил на визитку, обшитую тесьмой; из нагрудного кармана ее небрежно торчал платочек американской расцветки. Его узкое безбородое лицо было серо-белым, а кожа под глазами словно взрыхленной. Он носил очень длинные иссмоля-черные волосы, но такого высокого качества, что, казалось, они были прилизаны к черепу. Да, издалека это выглядело, как ермолка на голове Иеронима, искушающего Мессениуса, на картине Эдельфельта; на более близком расстоянии все же был виден пробор, совершенно прямой и белый, как тонкая меловая черта, проведенная ото лба до самой шеи. Маленькие ушки без мочек сидели тоже как приклеенные, и вся гладкая головка его имела веселый и блестящий вид, как у змеи. Взгляд его играл и порхал, он редко смотрел на кого-либо дольше нескольких секунд. Точно волшебный фонарь, показывающий картинки в слишком быстром темпе.
- Сколь! Сколь! (скандинавский тост, аналогичный немецкому "прозит"), - сказал Блумквист, настойчиво чокаясь, и выпил до дна.
Он неожиданно хорошо чувствовал себя в этой чуждой ему среде. Ему очень понравился венский шницель; он всегда заказывал себе шницель по-венски, когда приходилось есть на стороне, - тут ты, по крайней мере, знаешь, за что платишь, и не приходится потом жалеть. В запотевшем ведерке со льдом лежала третья бутылка пунша, уже почти опорожненная; сигары Джонни Клаэссона не были теми сигаретами, которые держат для угощения, - "лучшие хиршспрунговские!" – сообщил Джони по просьбе гостей. – "Раз и навсегда устанавливаешь свои standard of life (жизненные нормы, англ.)", - добавил он.
Зал был полон народу – конторские служащие, студенты, люди в униформе; половина, если не больше, иностранцы. В ложах пили шампанское. В отдаленном углу играл оркестр, в основном веселое, и тогда вступали все музыканты и старались от всей души; но иногда на эстраде оставалось лишь два человека, и тогда скрипка наигрывала сто-то печальное.
- Хорошая мысль пришла господину Клаэссону вытащить нас сюда, - от души сказал Блумквист, он, фактически, так и чувствовал. Вкусный горячий ужин и все прочие необычные угощения вселили легкость в его душу, и он начал веселее смотреть на все происходящее. Долго носил он нарыв подозрений, догадок, сплетен и намеков, но теперь этот нарыв сам по себе лопнул и все плохое улетучилось. До чего же была красива Маня в этот вечер! Ничего плохого нельзя было сказать и о компании. Джонни Клаэссон имел такие хорошие манеры, вел себя так естественно, что ты ни секунды не чувствовал себя посторонним. И фрёкен Свея была красивой, хотя именно сегодня она, видимо, была в плохом настроении.
Маня в "Венеции" – как рыба во воде. Все-то она знала – что означают эти французские названия в меню и как называются вещи, которые исполнял оркестр. Пунш она пила, как настоящий мужчина, в то время как фрёкен Свея едва прикасалась к своему бокалу.
- Красивое и приятное это местечко, - сказал Блумквист, еще раз окинув взглядом зал. – Смотрите, сколько офицеров.
- Фи, - сказала Маня презрительно, - это всего лишь топографы и лоцманы и им подобные людишки. Но там, в ложе, есть несколько настоящих моряков. Боже мой!
- Ты уже совершенно забыла своего студента? – спросил Блумквист: ему хотелось шутить.
- Моего студента? Нет, успокойся, я так легко его не забуду. Он тоже мил, хотя и по-своему.
- Вы знаете, - обратился с разъяснениями к обществу Блумквист, - старуха моя втрескалась в одного молоденького студента по имени Уду Челлберг.
- Ах ты, Боже мой, - сказала фрёкен Свея, - и вы не против?
- Ну, честно говоря тут между нами, сперва я считал, что это все не к чему, я также боялся, что люди начнут болтать. Но раз уж Маня так ужасно настойчиво продолжала с ним встречаться, а я знал, что это совершенно невинно, то я подумал, что пусть его. Они иногда ходят в театр, и он провожает ее домой до самой двери.
- Oh, I see! (О, я понимаю, англ.) – воскликнул Джонни Клаэссон, очень забавно щелкнув языком по нёбу.
Джони вообще был мастером издавать смешные звуки, копировать людей и животных, говорить на языке бродяг и на настоящих иностранных языках, показывать теневые фигурки руками и фокусы со спичками на скатерти. С помощью нескольких обломанных спичек он показал, как выглядит Калле Барклинд в трико и без него, - это было немного неприлично, но ужасно весело. Фрёкен Свея, однако, не смеялась ни над этим, ни над другими фокусами Джони, Она, наверно, все это уже видела.
- Где же господин Клаэссон всему этому научился? – спросил Блумквист с искренним восхищением. (Обращение к собеседнику в третьем лице – особо вежливая форма обращения, которая ныне употребляется редко.)
Джони слегка пожал плечами.
- Да ну, - сказал он, - там и сям понемногу. Кое-что я помню еще со времен, когда я ошивался в старом Упсисе (очевидно, имеется в виду старинный университетский город Уппсала в Швеции), но большинство – это из Юнейтидстетс (Соединенные Штаты Америки – ломаный английский). Вот этому, с трико, я научился в Брюсселе у одного испанца, эти дьяволы черт-те что вытворяют, хоть с виду и монахи.
- Подумать только, в Брюсселе знают Калле Барклинда! – воскликнул Блумквист.
Джони серьезно посмотрел ему в глаза.
- Да, - сказал он, настоящие черти, а?
- Хо-хо, - презрительно сказала фрёкен Свея, - там его зовут как-нибудь иначе. Понятно, чурбан?
Мане стало стыдно.
- Какой же ты баран! – жестко сказала она.
- Ну-ну, ну-ну, - со смешком сказал Блумквист, я ведь не маленький. Я не отрицаю, что ты умнее меня и находчивее, но потому-то ты и можешь делать почти что все что захочешь. Хорошую голову надо ценить, вот я и ценю твою.
Он наклонился вперед, чтобы похлопать ее по руке, но она быстро убрала свою руку, так что ему пришлось приласкать скатерть.
- Сколь! за моего малыша-студента! – весело крикнула Маня и подняла свой бокал в вытянутой вперед руке. – Все должны выпить!
Джонни Клаэссон стрельнул в нее быстрым взглядом из своих проворных карих очей, усмехнулся и чокнулся с ней. У фрёкен Свеи вид был такой, будто ей поднесли под нос какую-то гниль, но все же все выпили Манин тост.
- Студентам хорошо, - сказал Блумквист. – Господин Клаэссон, слыхали, тоже учился?
- Приллан, Гэстис, Фластрет (вымышленные названия университетов), четыре семестра – праву. Дома в чемодане у меня пара курсовых, хорошие работы, будьте уверены. Но потом я, конечно, понял, что это не мой ликер, потому что, видите ли, я хотел побродить по свету, немного проветриться и посмотреть, конечно, wie die Andern's machen (что поделывают другие, нем.).
Фрёкен Свея расхохоталась.
- А, перестань, - сказала она, давясь от смеха, - довольно об этом! Молоко в груди сворачивается, как тебя послушаешь.
Джони Клаэссон подобрался, как тигр перед прыжком.
- Ты лучше заткнись, малышка Свея! – сказал он тихо, но очень интенсивно.
Фрёкен Свее, казалось, хотелось одновременно царапаться и удариться в слезы. Настрой за столом получил трещину, которую невозможно было немедленно заделать. Блумквист оглядывал зал, расстроенный, как будто это он был виновником.
В отдаленной ложе он заметил одинокого господина, испытывавшего желудок и кошелек разнообразными дорогими угощениями. Перед этой персоной преклонялись как перед местной достопримечательностью. Стоило ему постучать лезвием ножа по краю тарелки – как в половине зала моментально прекращалось обслуживание и официанты бросались к нему, как спринтеры на финишной стометровке.
- Господин Клаэссон, вы стольких знаете здесь, не могли бы вы сказать, кто тот господин?
Джони проследил за взглядом Блумквиста.
- Тот, что в дальнем углу? Да это же Люгас. Как, неужели вы не знаете Люгаса?
Тут Блумквист вспомнил, что он, фактически, слышал, что его товарищи в магазине упоминали это имя с уважительным восхищением и никогда не ослабевающим интересом. Он был одним из больших людей военного времени в этих краях.
- Да, Люгас, - продолжал Джонни Клаэссон, - это, можете мне поверить, тот еще тип. Сначала он провернул спекуляцию со шнурками для ботинок и спичками в Петрограде, там он одним махом заработал полмиллиона. Затем он подобрал под себя все их склады с аспирином и кальсонами – вышло несколько миллионов. Теперь он скупил все имеющиеся в Финляндии стеариновые свечи, а это не баран чихал: стоит ему только посидеть на них несколько месяцев, плюя в потолок, как покупатели размякнут и начнут платить черт знает сколько за них да еще благодарить. Он, черт его дери, - гений, вот кто он такой. Можете говорить о войне что угодно, но она приносит им целые состояния.
- А вы знаете господина Люгаса лично? – уважительно спросил Блумквист.
- Вот так вопрос – дворянин ли король! Мы провернули вместе много дел, Люгас и я. Да вот только вчера он купил у меня ящик коньяка, я получил 150-процентную прибыль. Неплохо, а? Но он, конечно, может себе позволить рисковать.
- Вы тоже не так уж глупы, Джони, - тепло сказала Маня.
- Извините, что спрашиваю, - сказал несколько нерешительно Блумквист, - но какими делами, помимо этого, занимается господин Клаэссон, так, вообще?
Джони слегка пожал своими узкими плечами.
- Да как сказать, - ответил он, - конечно, титула у меня нет, но дела у меня повсюду идут неплохо. Я посредничаю. Организую. В нашем мире посредничество необходимо, чтобы люди могли получать то, что им нужно и чего они хотят.
- Это правда, да – кивнул Блумквист. – У господина Клаэссона, наверно, хорошая агентура?
Джони Клаэссон снисходительно усмехнулся.
- Смотря как на это взглянуть. Я сам этим занимаюсь по мере необходимости, агентурой.
Этого Блумквист как следует не смог понять, но энергичные действия под столом со стороны Мани заставили его одуматься и отступиться от более тщательного расследования.

Если у кого-либо в компании и были какие-то сомнения относительно дружеских отношений между Джони и Люгасом. вскоре они бесспорно рассеялись, ибо господин Люгас вдруг соблаговолил поймать изображение Джони сетчаткой своего глаза и подал ему знак. Он приподнял руку на пару вершков над столом и сделал легкое движение бровями.
Джони Клаэссон поднялся с большой расторопностью.
- Пардон! – сказал он дамам. – Один момент!
Великий мира сего, очевидно, пригласил его присесть, но Джони отклонил это предложение с серией уменьшительных поклонов.
Пока Джони отсутствовал, за столом Блумквиста разговор полностью затих. Блумквист, конечно, попытался рассказать несколько анекдотов, которые он помнил со времен молодости, когда свет напевал "Тарара-бом-ди-эй" и называл себя fin de siècle (концом века, фр.). Но оказалось, что ни одна из дам не слушала его анекдоты и тем более не смеялась, только он сам.
К счастью, Джони довольно скоро вернулся. Однако он сел на свое прежнее место на диване лишь после того, как прошептал несколько слов на ухо фрёкен Свее.
Фрёкен Свея вновь повела себя странно.
- Нет, - с силой сказала она и провела рукой по скатерти, так что задвигались чашки и бокалы. – Я больше не согласна, клянусь Богом!
- Ну-ну, - мягко сказал Джони Клаэссон. – Как хочешь, малышка Свея, как хочешь, сегодня все будет так, как ты пожелаешь.
Фрёкен Свея сидела, раскачиваясь корпусом, и ломала спички, целый коробок.
После этого атмосфера за столом явно ухудшилась, но пришло и время закрытия ресторана.
Подошел официант со сложенным пополам счетом. После минутного беспроволочного корреспондирования с Джони он положил счет возле чашки Блумквиста.
Блумквист посмотрел на итоговую сумму в счете – 41,20 – с определенным уважением, но без удивления. Собственно говоря, он так и думал, что сегодняшний вечер обойдется ему приблизительно в 25 марок. Это была большая сумма по нынешним тяжелым временам, но Боже мой, должен же человек иметь право хоть раз расслабиться и позволить себе кое-что помимо самого необходимого.
- Что будем делать с этой бумаженцией? – небрежно спросил Джони, показывая кончиком сигары на счет.
Блумквист поднял на него взгляд, удивленный и испуганный.
- Я думал, мы платим пополам.
Джони хмыкнул и нетерпеливо обмахнулся своим американским носовым платком.
- Пополам! Чертовски жаль. Don't you take a chance? (Не хотите ли рискнуть?- англ.) Бросим монету на все целиком?
Это предложение задело Блумквиста за живое. Азартная игра на такую сумму казалась ему до того неестественной, безумной и неуместной, что он был скорее склонен принять это за шутку жизнерадостного Джони Клаэссона. Но Джони настаивал.
- Вы думаете, он когда-нибудь согласится на что-либо красивое? – презрительно сказала Маня, устремив большой палец к Блумквисту, а глаза к Джони. – Если вы думаете, что у него хватит смелости проиграть хоть пенни, то вы здорово ошибаетесь. Я-то его хорошо знаю.
Кровь с силой бросилась в голову Блумквиста. Маня сошла с ума? Она в открытую выступила против своего мужа, к тому же в денежных делах, где они особенно должны иметь один интерес. Вдруг у него осталась лишь единственная мысль – с помощью какого-нибудь безумного поступка показать, как она неправа, как на самом деле она мало его знает. Она увидит, что во мне есть то, о чем она и не догадывается, что я могу совершить самое невероятное.
- У вас есть медная монета? – спросил он с ледяным спокойствием, хотя во рту и горле его пересохло.
Джони Клаэссон выловил из жилетного кармана какую-то мелочь и выбрал из нее одну монету в десять пенни. Он потряс ее в сложенных пирожком ладонях.
- Я бросаю, - сказал он, - вы угадываете. Орел проигрывает – решка платит, идет?
- Я уже сказал, что я за! – ответил Блумквист чуть ли не горячо. – Бросайте быстрее. Я ставлю на орла.
Джони бросил монет на стол. Вышел орел!
Трясущимися руками Блумквист протянул счет через стол.
- Возьмите, - сказал он и громко рассмеялся, - возьмите его, как вы того чертовски желали, он ваш, ведь так жалко платить пополам, теперь он целиком ваш.
И, обращаясь к Мане, он продолжал: - Хорошо смеется тот, кто смеется последний, есть такая поговорка, и она здесь к месту.
- Вот именно, - сказал Джони с ухмылкой. – Помните условие: орел проигрывает, решка платит? Вы поставили на орла, так что проиграли. Пожалуйста, вот счет.
На миг мозг Блумквиста отключился. Потом он понял и сильно покраснел.
- Это свинская шутка! – сказал он заикаясь. Он всем телом дрожал.
Но дамы смеялись до слез.
- Тебя можно надуть на чем угодно! – крикнула Маня, ток что было слышно далеко в зале.
Блумквист более не произнес ни слова. Он вынул свою единственную пятидесятимарковую ассигнацию и отдал ее официанту.
- Сдачи не надо, - сказал он: он видел, что так делают господа.
Компания встала из-за стола, официант все еще стоял и кланялся. Джони чуть повернул голову: оба шведа из самой Швеции прощались друг с другом взглядом, чуть улыбаясь. Два авгура среди глупой толпы. Два англичанина среди туземцев.

III

В вестибюле Джони вновь проявил свою ловкость. Никто и глазом не успел моргнуть, а он уже получил одежду Мани и свою собственную. Он что-то прошептал ей на ухо, они быстро оделись и вышли на лестницу.
- Не стойте, как осталоп! – сказала фрёкен Свея, ткнув Блумкиста в бок. Он двинулся, словно лунатик, но наконец они все же получили свою одежду. Внизу, на улице, они обнаружили Маню и Джони удобно устроившимися в автомобиле, который уже отъезжал.
- Мы едем через Юргорден (один из парков в Хельсинки), - крикнула Маня. – Езжайте за нами!
И они унеслись прочь.
Блумквиста больше уже ничто не удивляло. Совершенно механически он начал искать другое такси, но на это потребовалось время.
- Вы осел! – истерично крикнула фрёкен Свея. – Вы не должны были позволить им уехать.
- Мы их нагоним, - тихо сказал Блумквист, помогая ей сесть в такси.
Он думал, что они догонят их где-нибудь в районе Национального музея, но шоссе было пустым и безлюдным. Они обогнули сахарный завод, не увидев и тени машины беглецов. Разрыв между ними был слишком велик.
В парке Юргорден они встретили коляски с веселым ночным людом, навстречу им неслись автомобили, в которых мелькали униформы, колышущиеся перья на шляпках, шикарные меховые боа. Время от времени доносились свистки со станции, где высоко стоял синий свет и медленно раскачивались дуговые фонари, облачко белого, как вата, пара на несколько мгновений повисло над железнодорожной насыпью; но чаще всего легкий прохладный воздух весенней ночи прорезали индейские крики веселящейся молодежи. Наверху по своей старинной привычке сидела луна и смотрела вниз, а между деревьями и вдалеке, на мосту Лонгабрун, мерцало множество меленьких огоньков, зажженных людьми для ночного освещения. Блумквист и его дама во все глаза глядели на влюбленные парочки, вокруг их автомобиля по-воробьиному прыгали какие-то белоголовые типы и желали им – несколько заплетающимися голосами – всевозможного счастья и успехов в их делах.
- Боже, как здесь весело! – сказала фрёкен Свея, потом дико захохотала, пока, наконец, не рухнула в слезах.
Блумквист сидел, крепко стиснув зубы и обхватив руками колени.
На улице Униунсгатан шофер снизил скорость.
- В парк Бруннспаркен тоже поедем? – спросил он ради проформы.
Блумквист в нерешительности посмотрел на фрёкен Свею.
- Как вы думаете, где они? – униженно спросил он.
- Ха-ха, вы спрашиваете меня, где ваша жена в половине второго ночи! Вот как можно расклеиться! У чертовой бабушки она, вот где.
- Да, но что же нам теперь делать?
- Поезжайте на улицу Фредриксгатан, 58! – крикнула фрёкен Свея шоферу. И пробормотала про себя: "Может, они еще туда не успели".
Но перед воротами они повстречали пустое такси, трогавшееся с места. Они спросили шофера, кого он привез. "Какого-то господина с дамочкой", - ответил парень и промчался мимо.
Пока Блумквист вылезал из машины, фрёкен Свея уже выскочила и пересекла тротуар. Она с силой рванула решетчатую дверь в арке ворот. Дверь была заперта.
- Но они вовсе не здесь вошли в дом! – воскликнул Блумквист почти радостно, - здесь есть парадный вход с улицы.
Фрёкен Свея фыркнула.
- Мне ли не знать, где живет Джони Клаэссон!
Блумквисту пришлось согласиться, но у него еще не пропала надежда.
- Подождем немного, - сказал он, - может быть, они с нами шутят.
- Видно, вы не знаете Джони Клаэссона, - горячо ответила фрёкен Свея. – А вы можете отвечать за свою жену? А?
- Да-а, - сказал Блумквист наивно и по своему обыкновению безропотно. – Я не знаю. Можно ли вообще сейчас отвечать, кроме как за себя самого? Да и за себя-то всегда ли можно?
Фрёкен Свея засмеялась и втянула воздух между зубов со свистом и шипеньем одновременно. – Вы – дорогое мое сокровище, вот вы кто! – сказала она. Затем она нагнулась и прижала голову к прутьям решетки, отыскивая, несомненно, окно в фасаде дома. Безуспешно, вскоре заметил Блумквист, судя по ее резким движеньям головой.
Но, как бы там ни было, она не смогла сразу же заставить себя уйти. – Дайте мне сигарету! – коротко сказала она. И вот он стоял теперь в чужой подворотне с чужой женщиной, которая, нервно дрожа, затягивалась сигаретой.
- Не походить ли нам? – предложил он. – Так легче ждать.
Она не удостоила его ответом, но все же пошла за ним на тротуар. Они патрулировали улицу, не отходя далеко от ворот, четверть часа, полчаса. Они слышали эхо от каждого своего шага, им ведь не о чем было говорить друг с другом.
Около двух часов ночи мимо прогромыхала коляска, она была пустой. Фрёкен Свея остановила кучера. –Ну, пожалуй, достаточно, - сказала она Блумквисту. – Но, позвольте мне заметить, я никогда еще не видела мужчины, который, как вы, позволил бы увезти у себя из-под носа свою жену.
И она уехала.
Блумквист остался стоять, мысленно повторяя прощальные слова фрёкен Свеи. Да, естественно, так и есть. Теперь это сказано, и никогда не будет иначе. Маня в открытую изменила ему с другим – нет, с другими мужчинами.
Теперь, когда его смутные подозрения, его подсознательные догадки с чужой помощью оформились в слова, теперь он видел, как все проступает в ярком свете. Студент Челлберг, Йозеф Доршик, Джони Клаэссон. Может быть, были и другие, о которых он просто не слыхал.
Он не закричал, не заплакал, не выругался. Он лишь ходил взад-вперед по улице, как какой-то лунатик. Ходил точно по прямой, посередине тротуара.
Но он чувствовал внутри и вокруг себя такую страшную пустоту, что тосковал по этой вульгарной, истеричной, чужой женщине, которая только что от него уехала. Как отвратительная змея, ужалила она его своими последними словами, но несмотря на это ему ее не доставало. Ее или любого другого, кто как-то касался того страшного, что сейчас происходило в его жизни.
Но никого не было. И мысли продолжали ходить плугом – борозда вверх, борозда вниз, близко друг к другу.
Сначала он занялся прошлым. Он восстанавливал ход событий, реплики, ситуации, которые раньше казались ему странными, а теперь получили свое объяснение. Так вот что она имела в виду в т о т раз. Вот почему она так часто опаздывала на ужин в т о время.
А ее отношение к своей матери, пользующейся дурной славой вдове музыканта, которой им так приходилось стыдиться перед своими приличными знакомыми, которая покрыла позором всю его честную родню и отпугнула от общения с ними его почтенных кузенов, братьев Тёрнстрём, имевших собственный магазин на улице Эриксгатан. Поначалу Маня так презирала и так отвергала мать, что сердце Блумквиста чуть ли не разрывалось, ведь дети все же должны питать к своим родителям хоть какую-то толику нежности и уважения. Но примерно полтора года назад она внезапно воспылала такой заботой о матери, что старалась навещать ее утром и вечером. О, теперь ему и это стало понятно.
Она нагло принимала его за дурака. Она так небрежно врала – он это теперь понимал, - что, казалось, ей было почти безразлично, верит он ей или нет.
И когда Блумквист пригвоздил этот факт множеством острых доказательств, так что его было не пошатнуть, на него внезапно нахлынула запоздавшая, бешено вспыхнувшая ярость.
В этот момент он находился под фонарем на ближайшем углу улицы, где простоял уже бог весть сколько. Теперь он заторопился, чуть ли не побежал к запертым воротам, всей своей тяжестью бросился на решетку, ударяя в нее раз за разом, не обращая внимания на сильную боль. Своими крепкими руками он ухватился за прутья, тряс и выворачивал их. Тяжелые ворота лишь слабо колебались на своих петлях.
Так дело не пойдет, нет. Но должен же быть какой-то другой способ проникнуть туда, захватить обоих преступников, которые там спрятались, которые чувствуют себя в безопасности, совершая свой грязный грех, и язвительно смеются над ним, запертым снаружи. Какой-нибудь рычаг, чтобы разнести решетку вдребезги, какую-нибудь бы лестницу, чтобы перелезть через ворота, - да, вот именно, как это он сразу об этом не подумал. Перелезть через препятствие, броситься вверх по лестнице, ворваться в его комнату, схватить их, бить их, пинать…
Дрожа, он огляделся вокруг. Лестницы, естественно, не было; откуда вдруг взяться лестнице в подворотне. Но это не отпугнуло его, мысль об этом осталась, хорошая мысль, она вела прямо к цели, которую он себе поставил.
Блумквист ухватился за один из прутьев решетки и начал взбираться вверх. Это было нелегко: нет опоры для ног, нет никакой балки, за которую можно было бы зацепиться, никакой перекладины, на которую можно было бы опереться. Только эти скользкие, тонкие, гремящие, грохочущие железные прутья.
Благодаря страшным усилиям он медленно поднимался вверх. Шляпа налезла на лоб, еще один толчок, и она свалилась на землю; трещала материя, рвущаяся где-то в его одежде; с ладоней слезала кожа, они горели огнем, когда он скользил, так, как вот теперь, теперь он съезжал вниз – на метр, может быть, на два, почти до асфальта, пока, бешено сжав прутья, загнав ногти в мясо, он не смог остановить падение и начать все заново.
Запонка прорезала накрахмаленную ткань, уголок воротника, оторвавшись, с силой ударил его по губам, лямки подтяжек пружинили и растягивались, пока одна из них не лопнула. Пот заливал ему лицо, попадая в глаза, но он лез вверх, медленно и беспрерывно вверх. Со стонами, невнятным лепетом, хрипами, он дюйм за дюймом карабкался все ближе к своду арки; теперь он вскоре сможет перемахнуть через ворота, по верхнему краю решетки которых, он видел, шла толстая перекладина. Он обхватил балку сверху руками и в судорожном рывке бросился вперед с наклоненной головой, ища желанную пустоту. В этот момент он почувствовал сильный удар по темени и на несколько мгновений потерял сознание.
Когда он полностью пришел в себя, он лежал, вытянувшись на асфальте перед запертыми воротами.
Первой его скоропалительной мыслью еще в замутненном после падения мозгу было, что кто-то ударил его сзади доской или толстой палкой. Он поднял голову и слезящимися от усилий и боли глазами стал отыскивать неизвестного врага, напавшего на него и свалившего его на землю как раз в тот момент, когда он уже уверился в своем справедливом отмщении.
Но он был один в этом проклятом месте, один, как и прежде. Сзади него не было никакого известного или неизвестного врага. И тут он вдруг понял все, что произошло.
Там вовсе не было свободного пространства, ворота доходили до самого свода арки, он ударился о свод головой в этом своем торопливом рывке. Впрочем, можно было и снизу увидеть, что через ворота нельзя перелезть. Очень хорошо можно было это увидеть, несмотря на темноту, но у него и в мыслях не было взглянуть: тогда у него вскипела кровь, требуя яростной мести.
Он полуподнялся, но со вздохом опустился вновь. Не потому, что он сильно поранился, но во всех его членах болело, жгло и щипало и он чувствовал сонливость и смертельную усталость. Вся его ярость исчезла, он едва сознавал, что это он сам только что в безумии бросался на железные прутья и, как зверь, карабкался на ворота.
Он лежал раздавленный и парализованный стыдом. Ему было стыдно за все, что произошло с ним в эту ночь, в особенности за то, что он сделал сейчас, стремясь отомстить, и собирался сделать что-то такое, что противоречило его натуре.
И вдруг, не понимая, как это получилось, он выкрикнул ее имя. "Маня!" – послышался крик, сначала очень слабый, как крик больного ребенка, но вскоре со все нарастающей силой, полужалобный, полузовущий.
Маня! Маня!
Его голос отдавался грохочущим эхом в подворотне, но быстро задыхался, как в мешке, в темном дворе, где на огромном мрачном фасаде дома длинными прямыми линиями выстроились по-ночному слепые оконные проемы.
Маня! Маня!
Крик затих так же внезапно, как и начался. Блумквист сел и стал ощупью отыскивать свою шляпу. Ему показалось, что он слышит шаги на улице, и на него напал дикий страх. Что если кто-то увидит его лежащим здесь, как неуправляемый пьяница, - не хватает только еще этого позора после всех его несчастий!
И верно: тяжелые, твердые шаги быстро приближались. Блумквист поднялся и поплелся к выходу на улицу. Ноги дрожали и подгибались под ним, он чувствовал себя так, как будто встал после долгой-долгой болезни. Весеннее ночное небо было застелено тяжелыми облаками, низко нависшими над крышами и печными трубами; было совершенно темно, но он видел предметы мерцающими, как это бывает, если зажмуриться от сильного света.
Темный призрак подходил прямо к нему – определенно, полицейский. Да, конечно, он видел эмблему на шапке, бляху с номером и эфес сабли, который бело блестел.
Постовой остановился в двух шагах от Блумквиста и тщательно его оглядел.
- Что здесь за крики? – сурово и грубо спросил он.
- Я не знаю, - неуверенно ответил Блумквист, - я ничего не слышал.
- Та-ак, - сказал постовой иронично и в то же время угрожающе. – Так вы ничего не слышали?
Беспокойство Блумквиста усилилось.
- Да нет, - поспешно ответил он, глотая слова, и вправду, был здесь один, звавший свою жену. Мой знакомый. Он не знал, куда она ушла, и поэтому ему пришлось ее звать. Уже поздняя ночь, другие семьи уже спят, а он был таким уставшим – и хотел идти домой – но ее не было – и тогда ему пришлось кричать. Ведь так? Разве он не должен был кричать?
Постовой проворчал сто-то непонятное. Блумквисту стало страшно, что его испорченная одежда, оборванные пуговицы и дыры выдадут его.
- Да, - торопясь продолжал он, - это правда, что он кричал. Но у них дома дети, две маленькие девочки, и они не могут без матери. Они не смогут самостоятельно застегнуть свои лифчики, им во всем нужна помощь: они же еще такие маленькие.
Тут он внезапно замолчал: что-то подступило к горлу и заставило его умолкнуть. Постовой все еще неподвижно стоял, мрачный и угрожающий. Блумквист понимал, что он должен что-то предпринять, чтобы не выглядеть все более подозрительно, что он должен идти. Неуклюже приподняв шляпу, он пошел вниз по улице, медленно и неуверенно. Он не решался обернуться, но к своей радости вскоре услышал, что полицейский двинулся в противоположную сторону, его шаги звучали все слабее и слабее.
Но когда Блумквист прошел пару кварталов, он остановился, примерно так, как останавливается двигатель, когда кончается топливо. "Что может мне сделать полицейский? – подумал он. – "Не я же совершил зло сегодня вечером".
Он чувствовал по себе, что не может еще идти домой, что он должен вернуться к этим страшным воротам, что он не может их оставить, пока – да он и сам не знал, чего он, собственно, ждал. Что она выйдет, что они покажутся перед ним? Некоторым образом. Естественно; в сущности, он на это и надеялся. Но что будет потом?
Если действительно случится, что они выйдут, оба или одна Маня, то что тогда? Что ему тогда делать? Что им сказать? Как он должен с ними поступить?
Он упрямо размышлял над этим, пока вновь приближался к воротам, но никакой ясности не добился. Только одно знал он наверняка: никогда он не сможет или даже не захочет учинить над ними какое-либо насилие – ни ударить, ни пнуть, ни сделать что-нибудь иное из того, что еще совсем недавно, еще полчаса назад, еще вечность тому назад представлялось ему исцелением и блаженством.
Нет, только не это. Но в таком случае что?
В голове перемалывались мысли.
Он теперь был снова почти совершенно спокоен, теперь, когда он знал, что не в одиночестве идет по этой улице. Встреча с другим человеком произвела в нем большие перемены. С ближним его, обратившим на него внимание, говорившим с ним, проявившим к нему интерес, - пусть это был всего лишь полицейский, почуявший бесчинство или преступную выходку. Сознательно или бессознательно он чувствовал в себе потребность взять себя в руки, следить за своими поступками, взвешивать свои мысли и рассчитывать свои действия.
Он попытался представить себе, как бы поступили другие на его месте, что бы сказал Кемппайнен и сделал Линдрус в такой ситуации. Но от этого ясности не прибавилось, у них ведь совершенно другие натуры, чем у него, они видят мир иначе. Госпожа Кемппайнен со своей косматой пелериной и Маня – просто напросто нельзя ставить их на одну доску. Маня была чем-то совершенно особенным, совершенно непохожей на других женщин, которых он вообще встречал в своей жизни. Ее нельзя мерить чужой меркой и нельзя судить так же, как обыкновенных, ежедневно окружавших его людей.
Он вспомнил, что видел в театре пару пьес, в которых женщины изменяли своим мужьям, но это было так представлено, что публика только смеялась. Он сам тоже смеялся, особенно в тот раз, когда старый жирный парижский биржевой маклер в последнем акте простил свою молодую красивую жену и пригласил на обед ее элегантного дружка. Было ли так смешно от того, что он был старым и жирным, или же потому, что он простил свою неверную жену?
Смешно ли прощать?

Мысли Блумквиста блуждали без устали, забредали туда и сюда, но, совсем как тот затравленный заяц, они всегда возвращались в одно и то же место – были ли петли длинными или короткими.
На него снова навалилась усталость, вдвое тяжелее. Он посмотрел на небо и обнаружил, что свет все обильнее просачивается сквозь тяжелый неподвижный облачный покров. Часы показывали половину четвертого. В половине седьмого ему надо было вставать, чтобы вовремя успеть в магазин.
Он подумал о коротком отдыхе и долгом рабочем дне, но не смог заставить себя принять окончательное решение и идти домой. Он ведь понимал теперь, что это было самым разумным, да просто единственным, что можно было сделать; аргументы за и против были почти равны, но к какому-либо решению он пока не пришел.
Но когда он вновь, может быть, уже в сотый раз в течение этих мучительных часов подошел к злосчастному номеру пятьдесят восемь, из-за выступа, за которым он скрывался, быстро вышел постовой.
- Вы живете в этом дворе? – спросил он коротко, вплотную подойдя к Блумквисту.
- Нет, - ответил Блумквист вполголоса, он был напуган его появлением.
- Почему вы тогда бродите здесь вокруг полночи?
- Ходить по улице ведь не запрещено, - сказал Блумквист неопределенно. – Честный человек ведь имеет право стоять на тротуаре.
Постовой смерил его взглядом, остановившись на мятой шляпе.
- Послушайте, уходите отсюда сейчас же, здесь вам нечего делать. Или вы хотите…
Он не закончил. Но для Блумквиста это послужило решающим импульсом. Он повернулся в направлении своего дома, на этот раз всерьез.
Он чувствовал себя освободившимся от тяжести и пошел быстрым шагом.
Когда он теперь проходил по новым улицам, мимо новых домов и видел новых людей, мысль его заработала дальше. Большие заботы сменились меньшими. Как мне объяснить, почему я пришел один? Мама должна же рано или поздно заметить, что Мани нет. Она никогда по-настоящему не любила Маню, она совершенно выйдет из себя, узнав, как обстоят дела. Дома никогда больше не будет хорошо, если она узнает правду. Ни в коем случае она не должна узнать. Ни в коем случае.
Это решение, таким образом, Блумквист принял быстро, труднее оказалось придумать какое-нибудь полуправдоподобное объяснение отсутствию Мани. Мать обладала острым умом, была подозрительна и имела низкое мнение о людях. Он пытался заранее предугадать ее хитрые вопросы, чтобы придумать подходящие ответы на них. Ему представлялось это трудным, почти безнадежным делом.
И пока он так шел, размышляя над тем, как лучше защитить Маню, в нем поднялась сильная неприязнь, неприязнь к своей матери, к ее подозрительности и ее злобе по отношению к Мане. Неприязнь сродни той, что, со своей стороны, так долго питала Маня. Он принял дело Мани так близко к сердцу, что почувствовал, как горят его виски во время обмена репликами в этой мысленной словесной битве. Он готов был согласиться на любую уловку, любое средство ради Мани: любая ложь не была для него слишком грубой, любое утверждение не было слишком самонадеянным во всей своей неправдоподобности, если речь шла о защите ее, Мани, единственной женщины в его одинокой жизни, той, что в мучениях и страданиях родила на свет его детей, той, что внесла в его серое существование столько тепла и света и искрящейся радости.
Вскоре было уже не так далеко от того, что он и сам стал сомневаться в ее вине, даже отрицать ее. Вступив на этот путь, он начал придумывать все более охотно, сочинил целую историю. В ней говорилось, что она никогда не была внутри этого злосчастного дома номер пятьдесят восемь, она долго каталась в автомобиле за городом, а потом вернулась домой, бросила камешек в окно, чтобы он ее впустил, или просто напросто села в передней и ждала его, так долго задержавшегося в городе. Он видел ее беспокойство и их радость в момент их воссоединения.
Этой сказке не суждено было долго жить, ее хватило только на дорогу домой, не больше. Передняя была пуста. И что кровать ее стояла нетронутой, он это тоже сразу увидел, когда с бесконечной осторожностью открыл дверь в спальню.
Старая рассохшаяся дверь скрипела и ворчала, естественно, несмотря ни на что, но, слава Богу, малышки не проснулись. С кроватки Элви доносился жалобный стон, но это ничего не значило, она часто жаловалась во сне, когда ей снилось что-то страшное.
Часы на Николаевской башне пробили четыре, их было отчетливо слышно, так как они находились по соседству. Блумквист лег полуодетым на кровать, заложив руки за голову. Он знал по себе, что в любом случае уже не заснет.
Он уже решил, что он скажет своей матери: мама Мани все воскресенье чувствовала себя плохо и беспокойно, поэтому Маня осталась у нее на ночь. Это звучало не очень правдоподобно, но это было единственное, что он смог самостоятельно придумать. Ему не была дана быстрота мысли Мани. О н а определенно смогла бы дать лучший совет, объяснить все так просто и естественно, с искренним взглядом и открытым лицом. У него стало горячо на душе от гордости при мысли о ее светлом разуме, ее бойком и живом язычке. Там, где другие заходили в тупик, она легко выходила из любых трудностей.
Наверно, лучше всего, да нет, определенно лучше всего оставить все как есть, отложить все объяснения и решения до ее возвращения домой. Все трудные вопросы мгновенно решаться в ту же минуту, как она пролетит, точно легкий бриз, по их маленькому домику, приютившему все их радости и огорчения, встретившиеся на их пути.
И все же. Эту мысль было трудно додумать до конца. Когда она все же придет – что ему сказать ей? Это был тот большой вопрос, который все еще был далек от разрешения.
Как он ни поворачивал этот вопрос, на что бы он ни решался, - все было не то, все было нелепо или как-то невыполнимо.
Пока серые холодные рассветные часы катились вперед, Блумквист все более бесцеремонно становился честнее по отношению к самому себе. Он больше ничего не приукрашивал. Он больше не сочинял сказок, в которых сам он стоял, как герой-победитель без страха и упрека, против некой Мани, вооруженной любыми другими качествами, но только не теми, которые действительно присущи ей. Он больше не выдумывал событий, которые с помощью какого-то волшебства оборачивались так, как он хотел. Он смотрел правде глубоко в глаза и вскоре уже знал, как все будет, когда придет этот тяжкий момент: не она, а он сам, неумолимо и неизбежно он сам и никто другой будет взволнован, раздавлен, беспомощен, в слезах, жалко просить.
Ведь он был здесь непоправимо слабейшим, уступившим уже потому, что любил ее сверх всякого понимания.
Как от телесной муки, корчился он от осознания этого. Он боролся, стараясь прогнать эти саморазоблачающие, самоуничтожающие его мысли, но напрасно. Он стоял здесь перед чем-то, что было сильнее его воли и разума.
Все оскорбления, которые она нанесла ему, весь позор и все несчастья, причиненные ею сейчас и столько раз прежде, - какое все это имело значение против того факта, что его жизнь без нее потеряла всякий смысл! Слова, которые он, заикаясь, в замешательстве сказал строгому полицейскому о маленьких девочках, что они не смогут обойтись без помощи Мани, эти слова относились и к нему самому, седому мужчине, прожившему лучшую часть своей жизни.
И потому он лежал сейчас здесь и тосковал по ней. Да, он под конец стал бояться, что его нервы сдадут при первой их встрече, что на него нападет отчаяние и заставит его произнести слова, которые, наверное, ранят ее и оттолкнут ее навсегда. Его слабость вновь молила об отсрочке. Должно пройти несколько часов, он должен встретиться с другими людьми, поговорить с товарищами о пустячных делах, должен поработать в магазине – и только после этого вновь увидеть ее. Лучше не наедине, а в присутствии других, хотя бы матери и детей. И таким образом случилось, что его последние потаенные надежды после всех его потерь собрались теперь вокруг одной единственной мысли: пусть она придет, но только после того, как я уйду.
В этом единственном случае судьба пришла ему на помощь в его тяжкой нужде. Время шло – Мани не было.
Блумквист встал в обычное время, выпил свой кофе, ответил на вопросы матери, как он решил, но запутался и зашел в тупик. Но ему было безразлично, он едва обратил на это внимание. Его взгляд был прикован к белым стрелкам часов с кукушкой, ползущим со скоростью улитки к той минуте, когда он, не возбуждая еще больших подозрений, мог уйти, выскочить из дома, броситься прочь, в магазин.

И когда он, наконец, запыхавшись, с колотящимся сердцем стоял во дворе магазина, ожидая, когда откроют заднюю дверь, он почувствовал, что его грудь наполняет робкое, неясное чувство, больше напоминающее благодарность к ней, той, что не пришла.

Перевел с шведского Е. Шараевский
20.12.86
19.04.2013

Все права на эту публикацую принадлежат автору и охраняются законом.