Прочитать Опубликовать Настроить Войти
Nina Sadur
Добавить в избранное
Поставить на паузу
Написать автору
За последние 10 дней эту публикацию прочитали
22.11.2024 0 чел.
21.11.2024 0 чел.
20.11.2024 0 чел.
19.11.2024 0 чел.
18.11.2024 0 чел.
17.11.2024 0 чел.
16.11.2024 0 чел.
15.11.2024 0 чел.
14.11.2024 0 чел.
13.11.2024 2 чел.
Привлечь внимание читателей
Добавить в список   "Рекомендуем прочитать".

Интервью

Нина Садур: Литература – не корыто для всеядного литлюда.

Наша беседа с известным прозаиком и драматургом Ниной Садур произошла в разгар июля 2010 года. Завораживающая интонация писательницы сразу вызвала ассоциацию с ее прозой, в которой читатель словно плывет по напевному, чуть подернутому таинственным туманом морю-тексту. Герои ее повестей живут в особом времени, на какой-то период встраивающимся в реальное время читателя, а дальше – ускользающим и продолжающим течь в общем потоке жизни… Разговор зашел о несправедливой оценке критиками творчества авторов, описывающих вопиющие проблемы современности, и затем переключился на сегодняшние проблемы русской литературы и отношение Нины Николаевны к своему творчеству, товарищам по литературному цеху.

И.Логвинова: Нина Николаевна, расскажите, пожалуйста, о семье, в которой Вы родились. Были ли у Вас в роду пишущие, люди искусства?
Н.Садур: Я родилась в Новосибирске 15 октября 1950 г. В районе Кривощёко. Мама таинственно ликовала: "Я тебя родила в середине века, в середине осени, в воскресенье". Я помню своё малолетство в «Саду металлистов» и жгучую зависть к безногому злющему сторожу сада. Мы его звали почему-то Удод. Я мечтала быть его заместителем, а он орал на нас тоскливым ором, не разрешал рвать землянику на лужайках и лизать клёны – весной они сочились сладким соком. Удод был послевоенный несчастный человек и мечтал быть единственным командиром и обитателем «Сада Металлистов». Тогда, - 10 лет после войны, - было много несчастных и злых людей. Они кричали так, как будто плакали, а плакали, как будто ругались. Удоду я объясняла, что когда вырасту, стану путешественником и биологом. Удод тосковал – всё, что он мог, – быть главным в «Саду Металлистов».
Осенью малолетки вязали красивейшие гирлянды из золотых листьев – длины невероятной. Мы Удоду кричали, что он Удод, и он, криво шатаясь, гонялся за нами, за нашими гирляндами. Он чем-то был похож на ничейную собаку – откликался на любой зов. Чтоб совсем свести Удода с ума, мы «выступали» на лужайке, как на стадионе, со своими гирляндами, будто бы мы художественные гимнастки с лентами. Но мне кажется, в чём-то я была проныра, потому что удалось мне втереться в доверие к Удоду, и он нам разрешал осенью жечь костры из опавших листьев и печь картошку. Жечь и печь хотелось страстно! И Удод нам разрешал!!!
И.Л.: А что такое «Сад Металлистов»?
Н.С.: «Сад Металлистов» – это было место огромного счастья. Он был очень большой, невысокий и довольно плоский со своими зелёными пространствами, клёнами-тополями и пыльной акацией, которая почему-то всегда вызывала тоску, в отличие от клёнов и особенно тополей, сладких и родных деревьев Сибири. Сад этот был весь охвачен высоким, чудесным, подробным, - досочка к досочке, и точёные столбики с крышечкой наверху, - деревянным, крашеным в зелёное, забором. Сверху по забору шла широкая удобная доска. По ней мы и бегали: вверху, по головам сада - мы, а внизу, в зарослях шиповника, вдоль нас - хромой Удод. Его тоска нас пугала и злила.
На главной аллее сада стояли могучие лавки с гипсовыми подлокотниками, крашеными серебрянкой. На них сидели жёны военных в «пыльниках». Меж лавок, - тоже серебрёные, - стояли скульптуры советских металлистов. Меж всем этим роились капустницы, слипаясь крыльями, шурша таинственным сладострастием. А на земле за лавками, в кудрявой мураве, мерцали мириады мелких стёклышек и камушков (этот мир не мог кончиться, он был вечен).
Если же по этой алее идти вверх, до конца сада, то счастье разгоралось, становясь почти нестерпимым – аллея упиралась в чудесный кинотеатр «Металлист» с прохладной дощатой террасой, пахнувшей тёплым деревом и пионерлагерем. Там мы с мамой смотрели кино «Русское чудо». Мне понравилось, а мама сильно ругалась.
Мама ругалась также, что моё зелёное драповое пальто, - мальчуковое, - провоняло дымом. Почему-то я всю жизнь ходила в зелёных пальто...
А один раз я свою маму чуть не посадила в тюрьму.
Она вообще была крикливая, и в её крике слышалось то же, что в крике Удода и остальных неласковых граждан нашего Кривощёково. Часто, сидя на кухне с тётей Зоей, мама кричала, что Хрущёв «страну угробил», что он «дурак некультурный», и у нас из-за него белого хлеба не стало. Ну, я и решила свергнуть Хрущёва. Я очень любила свой злой, ругливый народ, - ведь я играла с его детьми, - и я хотела ему счастья. Я написала записки такого содержания: «Вставайте против Хрущёва. Хрущёв не вождь». По хитрости своей изворотливой натуры, я покапала на записки одеколоном «Шипр» и посыпала их табаком, украденным у дяди Вади. Чтоб собаки не взяли след. Эти записки я рассовала по почтовым ящикам нашего двора.
Я уже не помню, как меня вычислили, но граждане сильно ругали меня и мою маму. Все они вернули нам мои записки. Я только про Карлов не сказала. Я стеснялась, что нашим соседям по площадке Карлам, тоже сунула записку про Хрущёва. Я умирала от смущения из-за Карлов. Карлы были немцы, и в этом была какая-то тайна. С Вовкой Карлом мы приятельствовали (мы с ним разводили гуппей и меченосцев). А взрослые Карлы были с таинственно синими глазами и облачным светом волос над лицами… Я боялась, что Карлы будут надо мной смеяться.
Я ничего не сказала про Карлов. И Карлы тоже промолчали. Ни один человек – ни молчаливые Карлы, ни наши, русские крикуны, - на нас с мамой не донёс…
Мама была учительницей русского языка и литературы в вечерней школе, а папа – поэтом и членом союза писателей, с которым у него были очень плохие отношения. Он любил, выпимши, орать на писателей, что они спекулируют своим фронтовым прошлым и клянчат себе разные льготы. В итоге папу моего Николая Илларионовича Перевалова – это псевдоним, фамилия его Колесников, я в девичестве – Нина Колесникова, или Колесо, как по-доброму дразнили меня друзья. Ну, так вот, папу моего совершенно перестали печатать в Новосибирске и печатали только в Москве в издательстве «Молодая Гвардия», где работал его фронтовой друг Николай Старшинов. Про Николая Старшинова я помню только, что у него были очень синие глаза. Один раз они с моим папой сильно выпили и молодая мама громко выгнала их на улицу.(Мама не понимала своей таинственной власти над израненными русскими мужиками). А утром пехотинцы бурно хвалились о том, как ночевали на лавке в «Саду Металлистов». Я даже немножко приревновала – Сад-то Металлистов был только наш и Удодов…
Папа мой ненавидел ездить в дома творчества и всю жизнь уезжал на всё лето на «заимку Седова». Там он выкапывал землянку, с фронтовой умелостью выстилал её лапником и накрывал брезентом. До поздней осени рыбачил (ловил маленькую, красивую стерлядку на удочку-закидушку), собирал грибы, пил чай из жестяной кружки и писал стихи: "Мне ещё предстояло в дыму и огне// прошагать по великой войне.// У Днепра с окровавленной грудью упасть.// За неё, за советскую власть."= У меня целый сундук с его записными книжками. надо ли говорить. что свидетель эпохи – поэт?! На «заимке Седова» я не была ни разу. Надо ли говорить, что мы с мамой слыхом не слыхивали ни про какие Коктебели и Переделкины.
Мы с мамой ездили отдыхать в Сочи. Нас, кривощёковских сибирячек, Сочи валил с ног своей роскошью.
Потом мы с мамой жили в центре, на другой стороне Оби. Мы навсегда уехали из Кривощёково, хранительницы «Сада Металлистов», и я поклялась себе всю жизнь любить злого бледного одноклассника Гарри Зеля и каждое воскресенье приезжать в Сад. Но река Обь навсегда отрезала от меня это место.
В Новосибирске на улице Гоголя мы с мамой поселились в однокомнатной квартире. Это был центр города – на трамвае две остановки до Оперного. Здесь люди не так кричали, как в Кривощёково, но и знакома я с ними была поменьше. Наша квартирка выходила окнами на травянистый двор, через дорогу были зоопарк и союз писателей. Ночью было слышно, как плачут животные.
В 15 лет я поступила в ЛИТО к человеку с фамилией Фоняков. Стихи у него были, как его фамилия. И он, один из всего Советского Союза, побывал в Японии. В это не верилось. Не верилось и что Япония где-то есть. Но это придавало товарищу Фонякову огромный вес в наших глазах.
В ЛИТО я нашла себе дружков на всю жизнь. Их теперь называют «Сибирской школой поэзии». Я надеюсь, что хоть краешком, хоть каким, принадлежу к ним, к моим великим друзьям-поэтам. Это Саша Денисенко, Ваня Овчинников, Толя Маковский, Жанна Зырянова, Коля Шипилов. Боюсь, что Фоняков мучился нами всеми. Томили мы его. Он говорил, что у Вани Овчинникова бессвязные стихи, а мне почему-то советовал ехать на БАМ, а то я писателем никогда не стану. Он говорил: «Я тебе комсомольскую путевку выпишу». И я кричала на маму: «Я на Бам еду, писателем становиться!». Моя мама орала так!!! Да и какой БАМ, когда мы с Жанкой подражали Брет Эшли и завывали Цветаеву на всех углах? И маленькую Юлю, в белокурых ямочках, таскали за собой, как подарок.
Юля Пивоварова сейчас выросла в поэта. Я думаю, что в то время точнейшее младенческое лицо Юли, не получавшее ни дневного сна, ни детского питания, жалкими ужимками и гримасами выживало среди нас, табора. Я думаю, что Юля-младенец жила среди пуль и хаоса, пытаясь найти, кого же она любит. И нашла – маму свою, Жанну Владимировну Зырянову (когда Жанка умирала, Денис орал на всю больницу: «Жанна, тебя приняли в союз писателей!»).
Не зря же вся Нахаловка умирала, когда шла Юля, несла свои византийские очи и речи едкие, и говорок приятный, приблатнённый. О, я что думаю – я думаю, что это Сибирь… Я думаю, что мы виноваты перед ребёнком, которым была Юля. Думаю, что она хитрила и младенчески металась, нас тайно обожая. Ещё я думаю, что у поэтов не бывает детства. У Юли его не было. Она была тот лисёнок, на которого любила смотреть Анна Ахматова. Я думаю, что мы с Жанкой виноваты перед младенцем-Юлей. Теперь Юля в том месте, куда нам всем ход заказан: «Я Фрэзи Грант Обских водохранилищ». Нас пинками оттуда гонят. Юля была нашим всеобщим любованием. И мы отняли у неё детство. Я думаю, что поэтам нельзя доверять детей…
Вернёмся к БАМу. Мы сильно смеялись над товарищем Фоняковым. Как же он проживает свою жизнь? Одна Жанка его жалела: «Фоняк из семьи сосланных». А мы-то кто были? Из каких мы все – семей-то?! Вся наша Сибирь – чёрт-те какой намес кровей и биографий таких, что скулы ломит…
И мы, вместо БАМА, мчались с Иваном Афанасьевичем Овчинниковым по сибирским ночным сугробам, нахально остановив милицейскую машину, чтоб доехать до сахарного нашего ненаглядного Дениса, жившего тогда в деревянном домике у съёмной бабки. Бабка, при виде нас, румяных от мороза и «яблока-вина», тогда жалостно завыла над Денисом: «Они бандиты. Затянули тебя. Особенно эта, девка в зелёном пальто. Покайся, Сашка. Тебе меньше срок дадут…» Но Денис не отрёкся от нас.
Помню, один раз Ваня Овчинников сказал Фонякову:
- У вас очень плохие стихи, - когда всё доел, что Фоняков ему дал из еды.
Фоняков был мэтр. И он улыбнулся, как мэтр, и спросил у Вани, модулируя голосом под «Колю Шипилова» - известного цыгана нашей юности:
- Что ж мне с этим делать, Иван?
- А вы пойдите на балкон и повесьтесь, - подумал и понял Иван Афанасьевич.
А про себя Иван написал вот что: «Да где же бессвязность-то? // В тысяча и тысяча году // гуси клювами завязывают // Ванину рубашку на лету.»
А в другой раз, вместо БАМа, ко мне домой пришли одной лютой ночной зимой Иван и Коля. А когда мой дедушка в другой комнате заплакал, что у меня, у девушки, мужчины ночью песни поют, я их, моих драгоценных, выгнала. Ивану было всё равно, а с Колей мы поругались. Он напрямую спросил: «Нинка, ты кого больше любишь? Своего дедушку или нас?» Я выдержала его честный цыганский взгляд: «Дедушку больше. Но и вас люблю». Была глухая морозная ночь, и парни легли в подъезде под батарею. Я им вынесла подушки, одеяло, стаканы и покушать. Я любила и дедушку старенького, и их. А БАМ – никогда.
Потом, вдруг там же, в Новосибирске, каким-то непостижимым образом оказался и сверкающий, невозможный Женя Харитонов (москвич!). Глядя на Женю, остро хотелось в Москву. «Вороного манило – туда…» Почему-то Денису мы все казались конями…
И отдельно я подружилась навсегда с прозаиком-тяжеловесом и лучшим, на мой взгляд, переводчиком фаулзовского «Коллекционера» Лёшей Михеевым. Лёша был сыном писателя, на мой взгляд, великолепного, Михаила Михеева. Что у меня с детства его книжки лежали, - это одно, а сам-то он был мне неинтересен, как, впрочем, и Розов. Аккуратные люди тогда не увлекали. Одно нравилось – тонкий, интеллигентный Лёшка так любил русский язык, так любил литературу. Лёша (Алексей Михеев ни разу, ни разочку не соврал в своём письме) – честнейшая пехота нашего русского фронта в литературе. С Лёшей мы учились выживать в литературе и в Москве. Лёша был «упёрт» в народность и всё время женился на крестьянках, а потом прикатывался ко мне: «Вот это да!»
Эти люди даны были мне, чтоб я не стала зубным техником или инженером-плановиком, или даже стюардессой. Бог меня любил и одарил так щедро, что вся русская речь стала моей собственностью.
И.Л.: Ваша учеба в Литинституте - с пользой или же зря потраченное время? Чему Вы научились у руководителей семинара? Из Вашей группы сколько человек осталось в литературе?
Н.С.: В Литинститут я поступила случайно. Я жила в Новосибирске, как в раю, с бешеной ненасытностью общаясь с друзьями и громадиной-Сибирью. Но тайная хитрость, холодный расчёт, заложенные в меня с детства, подсказали – здесь, в Союзе писателей, все скорее умрут, чем станут тебя, Нина, печатать.
Мы все страстно хотели печататься. И нас никто не печатал. В Москве меня поразили листья. (И сжатость пространства.) Когда Юля приехала в Москву, она тоже это заметила, но как-то лениво: «В Москве у деревьев листья маленькие, а у нас большие». Мы все думали, что Москва – это правда. И еще одно –необъяснимое невежество, буквально – неспособность к образованию служащих «толстых» журналов с абсолютным, на мой тот взгляд – нормальным пониманием мировой и русской литературы хоть Женей Харитоновым, хоть моими дружками Денисом, Максом, Ваней... Как будто существовало два параллельных мира. Мы тот, мир тупых, называли «официоз».
Вот на этих смутных тропах междумирья и стал моим Вергилием удивительный и недооценённый мною человек Виктор Сергеевич Розов. Если б я могла сейчас ему сказать, как глубоко я благодарна ему. Но – не могу... О том, что человек навсегда занял место в твоей душе, узнаёшь слишком поздно. Это называется «невосполнимая утрата», кажется.
Надо сказать, что Литинстут при Пименове, позже при Сидорове, был роскошен: блестящие преподаватели, талантливые студенты, многие стали писателями и поэтами. Но явился Есин. И – тьма пала…
И.Л.: А это верно, что Ваш любимый писатель – Гоголь? Почему именно он?
Н.С.: Я живу рядом с домом, где Гоголь сжёг второй том «Мёртвых душ» и умер. Я живу рядом с Андреевским памятником Гоголю. Я не нарочно тут живу. Мне так выпало. Я не понимаю сути вопроса. Это всё равно, что спросить, почему я люблю дышать воздухом? Мне так выпало.
И.Л.: Что Вы думаете о современной литературе?
Н.С.: Тот же упадок, что и в остальной культуре. Я ничего не думаю. Но, снулая, но пролеткомиссарская повадка всех этих "Знамён"… впрочем нет, мыслей не возникает. Хотя им кормиться как-то надо…И я понимаю, что есть какая-то генетическая несостоятельность: если ты с молоком матери всосал всех этих «бронзовых птиц», «кортиков» "пушкинских домов" и проч. - тут уж не до Гоголя,– тут несомненный "свой круг", писаный языком шинка и тачальщика башмаков. Думаю, что подобная литература несомненное плебейство именно что россиянского производства. К русской литературе не имеющее ни малейшего отношения. В книжных магазинах у нас, кстати, больше нет отдела "Русской литературы". Есть какая-то непонятная "Российская литература" и загадочная - "Отечественная". Но ведь литературу не государственная, и не и не гражданственная принадлежность определяет. Литературу определяет язык. Значит, у нас и язык не русский, а российский. И отечественный.
Но с русским языком в Москве всегда была большая проблема.
Но есть же Пермская кафедра литературы, есть серьёзное изучение той же «текучки». Только это не у нас, это в Перми – на другой планете.
И.Л.: Что Вы любите читать?
Н.С.: Что я читаю? Из литературоведения читаю сайт Пермского университета. Писателей: люблю и читаю Александра Строганова, которого считаю загадкой русской литературы. Великолепного читаю Олега Юрьева. Люблю его скульптурную «Винету». Олег Юрьев, как я слышала, только что получил литературную премию в Германии «за большой творческий потенциал».
Открыла для себя очень сильного прозаика Максима Гуреева, непонятно почему напечатанного в «Знамени». Им что Эргали Гер, что Максим Гуреев – всё в кучу, на их пугливый пролеткультовский взгляд – это одного уровня авторы. И чудного прозаика Романа Назарова «Очарованного якута».
Убеждена, что ещё найду великолепных прозаиков, но не в Садовом Кольце. А пока что душевно и радостно переживаю роскошную статью Ольги Мартыновой «О загробной победе соцреализма». Ольга Мартынова, кстати, опубликовала свой новый роман, написанный на немецком языке, и уже собрала 15 отзывов НЕПОДКУПНЫХ критиков Германии. Но это уж чересчур…
И.Л.: Расскажите, пожалуйста, о Вашей последней изданной книге. Где Вас больше издают / ставят: в Москве или в провинции, в России или за границей?
Н.С.: Последняя книга вышла три или четыре года назад в издательстве «Вагриус». А до этого с огромным трудом и хитростями мне удалось склонить к изданию моих книг одного простодушного миллионера... Он полный тёзка одного космонавта… Отгадайте – какого? Мне аж из Литинститута звонили и клянчили его телефон.
Что касается нового. Только что закончила повесть, выйдет в сентябре. Готовится итальянская публикация моей прозы. А ближайшая постановка – в Японии.
И.Л.: У Вас, наверное, есть любимые режиссеры, которым Вы доверяете постановку своих пьес.
Н.С.: Сейчас пишу для Калягина, артиста, на мой взгляд, уникального. Для его театра «ЕТ СЕТЕРРА». Любимые режиссёры Владимир Туманов и Анатолий Баскаков. С Толей во Франции познакомились – он возил туда моих «Замёрзли». Потом приехала к нему в Улан-Удэ. А Володя – питерский режиссёр, поставил практически все мои пьесы. Обожаю его «Лунных волков» – они уже лет 15 идут на Фонтанке. О, конечно – Фоменко и Васильев! На их плечах русский театр держится. Сама идея театра. Заграничный театр намного слабее нашего, русского. (В отношение меня, моих пьес, слабее.) Но люблю атмосферу театра, скитаний, запах кулисы, ложного веселья – немного похоже на мою новосибирскую юность почему-то.
И.Л.: Какие из спектаклей по Вашим пьесам, на Ваш взгляд, наиболее удачны?
Н.С.: В первую очередь люблю не постановку, а слово. Писать. Никогда не хотела, например, рисовать, или петь, или сама ставить свои пьесы.
И.Л.: Что Вы любите делать помимо писательства, где предпочитаете отдыхать?
Н.С.: Отдыхать люблю в местах безлюдных, и чтоб природа, хоть степь, хоть пустыня, хоть пустырь. Море очень люблю. Ещё – маленькие, временные для меня города и полустанки.
Когда много денег было, важничала, гордилась, сибаритствовала, издевалась над бедняками. Всё потратила на какие-то судорожные, спесивые и глупые ресторанишки.
Без денег – ясность и внимание к миру, причём безо всякой натуги, не трудно.
Когда приехала в Москву на ПМЖ, десять лет тосковала по Новосибирску. Потом прошло.
Беседу вела Ирина Логвинова
15.07.2013

Все права на эту публикацую принадлежат автору и охраняются законом.