Прочитать Опубликовать Настроить Войти
Быков Юрий Анатольевич
Добавить в избранное
Поставить на паузу
Написать автору
За последние 10 дней эту публикацию прочитали
01.05.2024 0 чел.
30.04.2024 0 чел.
29.04.2024 0 чел.
28.04.2024 0 чел.
27.04.2024 0 чел.
26.04.2024 0 чел.
25.04.2024 0 чел.
24.04.2024 0 чел.
23.04.2024 0 чел.
22.04.2024 0 чел.
Привлечь внимание читателей
Добавить в список   "Рекомендуем прочитать".

ВОПРЕКИ СОЦРЕАЛИЗМУ
1
Взошла зимняя заря. Дома стояли, алея, словно бы в морозном румянце, небо бледно голубело, припорошенное перистыми облаками.
Прозаик Алексей Дмитриевич Челышев, начавший работать затемно, успел уже написать несколько страниц.
Теперь он смотрел в окно и, подсознательно отмечая, как красив этот утренний городской пейзаж, напряжённо думал:
«Обязательно надо ввести в повествование девушку-ударницу труда... Надо-то надо, но как её себе представить? Колхозницу, ткачиху – это запросто, но женщину-сталевара! Интересно, а они, в принципе, существуют? Вопрос, однако, требует изучения».
Алексей Дмитриевич вернулся за письменный стол и с досадой заключил: «Чёрт бы побрал эти производственные романы!»
Но делать было нечего: задание партии! А как иначе, если о романе попросил – тоном вежливым, но твёрдым – сам Гурков, первый секретарь Союза писателей. И даже сообщил будущее название – «Сталь».
Челышев устремил взгляд в окно и начал представлять, какая она – сталеварша.
Воображение по привычке рисовало девушек хрупких, милых, у которых глаза хотелось называть очами и которые никак не могли соответствовать образу женщины трудной профессии.
Промелькнула, правда, одна, но захватила она внимание вовсе не тем, что “попала в цель”, а чем конкретно – понять не удалось по причине мимолётности видения.
«Ладно, отложим сталеваршу на потом», – решил Челышев, придвигая к себе исписанные листы.
За час до полудня Варвара Егоровна, много лет служившая у писателя домоправительницей – именно так именовал он её должность – позвала его к столу.
Алексей Дмитриевич любил время второго завтрака, когда за окном светло – какая б ни была пора года – и ещё предстоит прожить целый день, а на столе душисто дымится кофе и с белоснежного блюдечка манит сдобной мякотью булка.
С тех пор, как они расстались с женой, прошло несколько лет. Этого времени оказалось для него достаточно, чтобы постичь мудрость, заключённую поэтом в строки: «На свете счастья нет, но есть покой и воля».
Он настолько проникся этой истиной, что даже начал жалеть себя прошлого, благо память услужливо разворачивала перед ним соответствующие картины былой семейной жизни.
«Ни капризов тебе, ни бестолковых ссор, ни вздорных обид», - перечислял Челышев плюсы своего нынешнего положения.
И то сказать, уют в доме и на даче обеспечивала драгоценнейшая Варвара Егоровна, стеснённости в средствах он не испытывал, а потребность в отношениях с женским полом удовлетворялась необременительными связями с дамами зрелыми, избегающими, как и он сам, каких-либо обязательств. Словом, комфортная, спокойная жизнь.
Однако, много ли найдётся людей, готовых признаться, что живут они счастливо?! Особенно, если посмотреть на повседневность пристальным взглядом.
Ну, например, Алексей Дмитриевич терпеть не мог заседаний, а его, известного писателя-лауреата, то и дело избирали (назначали) в различные комитеты и комиссии.
Ещё не любил он дней рождения, как своих, так и чужих, или, говоря общо, торжеств. Тогда приходилось много лицемерить, изображая радушие, искреннюю приязнь, радость, ощущая себя при этом мизантропом. Правда, под действием коньяка или водки, а иные напитки Челышев не употреблял, он всё же добрел и впадал в некое благодушное безразличие. Но тут подстерегала опасность перепить. И хотя Алексей Дмитриевич никогда «лицом в салате» не лежал, на следующий день он испытывал лютые муки похмелья.
Нет, назвать свою жизнь безоблачной Челышев однозначно не мог. Но и зря «гневить Бога» тоже не стал бы.
Испивши вкусного, «разнеженного» жирными сливками кофе, отведав пухлой сдобы, Алексей Дмитриевич закурил папиросу и окинул взором столовую. В окна лился солнечный свет, он оседал на обоях, на картинных рамах и, втягиваясь в глубину комнаты, таял тускнеющей позолотой.
Челышев мысленно произнёс: «Хорошо!..»
Однако нужно было продолжать работу.
Алексей Дмитриевич прошёл в кабинет, сел за письменный стол и вдруг невольно напрягся, вспомнив о своём замысле создать образ сталеварши.
«Эх, с какого боку подступиться-то?..»
Посидев в неопределённости, он закрыл глаза.
И тут же выплыло то самое видение, прежде мимолётное, которое на сей раз не исчезло.
Видением была брюнетка с тонко изогнутыми бровями, в белоснежном свитере и чёрной юбке. Свитер был под самое горлышко, обтягивающий, вследствие чего её большая грудь первой бросалась в глаза. Но не это, как в следующую секунду понял Алексей Дмитриевич, захватывало внимание, а поразительно глубокий, словно бы идущий из самой души, взгляд. И душа эта чудилась родной...
Ещё Челышев отметил, что брюнетка не так легка и изящна, как если б была она девушкой, но телесна и стройна, как это свойственно иным женщинам в самой их цветущей поре.
Другими словами, дама никак не походила на воздушное создание и физический труд явно был по плечу этой изящно, но крепко скроенной незнакомке.
Алексей Дмитриевич взялся примерять к ней образ сталевара.
Но, чёрт возьми, слишком уж у неё аристократический вид!
Мысленно он накинул на гладкую «балетную» причёску ситцевый платок, и лицо брюнетки оказалось в светлом обруче. «Что ж, неплохо, – оценил писатель, – было изысканно, стало мило». Потом он изменил её короткий, прямой нос - загнул уточкой... Но тогда лицо молодой женщины начало расплываться, таять, после чего возродить его силой воображения оказалось невозможно.
«Да, не даётся образ, не складывается...» – досадливо констатировал Челышев.
Однако он знал, что в писательском деле редкая загвоздка не подвластна настойчивому штурму мысли.
Теперь Челышев постоянно думал о брюнетке, подчас не давая себе в этом отчёта.
Она стала ему всё чаще и чаще являться, однако всегда пропадала, как только он начинал «вписывать» её в облик сталеварши.
А ко всему, с каждым своим появлением, незнакомка всё более удалялась от нужного образа.
Например, когда Алексей Дмитриевич заседал в комиссии по работе с молодыми авторами, она возникла с высокой причёской из завитков. Выбившиеся локоны, которые опускались по скулам, как чёрные лианы, очень гармонично соседствовали с красной помадой на губах.
«Ясно же, что воображение подсовывает мне абсолютно несоответствующий замыслу типаж! Причём, его невозможно скорректировать. Значит, этот типаж нужно безжалостно отбросить и найти другой».
Но сколько бы Алексей Дмитриевич его ни искал – всегда являлась брюнетка.
Со временем Челышев – как таковой, а не писатель – признался самому себе, что рад каждой встрече с ней.
Да и неудивительно. Она была хороша собой и, подобно всему, что отмечено красотой, вызывала в нём восхищение. И, конечно, глаза... Тёмные, с мерцающей искоркой – у них, как сразу же почувствовал Алексей Дмитриевич, был взгляд родной души. Когда они на него смотрели, он тут же забывал о том, что ни на секунду не покидало его подсознания: как ни пыжься, а ты одинок.
Челышев, действительно, горячо убеждал себя в обратном. «Какое может быть одиночество, если у тебя полно друзей-товарищей, есть дело, которому ты служишь по призванию (а это вообще-то счастье!), и даже больше: ты востребован как общественный деятель!» Далее он переходил к перечислению упомянутых выше плюсов холостяцкой жизни, на чём как бы и успокаивался.
Тем не менее, ни одного по-настоящему близкого человека у него не было: бывшая жена только казалась таковой, и то лишь в начале их супружества, родни после смерти отца и матери у него не оставалось, а друзья... Увы, даже хорошие товарищи всё же не друзья, да и их, хороших, найти в своём окружении он, пожалуй, не смог бы.
2
Алексей Дмитриевич ехал на такси домой и думал: «Не хотел бы я оказаться на месте того скульптора...»
Только что он невольно стал свидетелем разноса, который устроил в Центральном выставочном зале глава правительства художникам-авангардистам.
Челышев оказался в Манеже с делегацией Союза писателей, направленной на выставку, которую проводил дружественный Союз художников, точнее его Московское отделение в связи со своей очередной юбилейной датой.
И ведь ничто, как говорится, не предвещало... Обычный, в сущности, культпоход.
К делегации был приставлен гид, который в довольно быстром темпе повёл мастеров пера по залам – снизу вверх. Вот уже и второй этаж. Скоро можно будет по домам...
Но на последнем этаже пришлось задержаться.
Сначала от эффекта изумления.
Затем – потому что пожаловал Хрущёв.
Алексей Дмитриевич не считал себя знатоком изобразительного искусства, которое он оценивал понятиями нравится-не нравится. Но и не относился к категории полных профанов. Ведомы ему были не только Шишкин и Васнецов, но и импрессионисты – Клод Моне, Ренуар, Винсент ван Гог (интересно, усмехался Алексей Дмитриевич, художник знал, что он постимпрессионист?); и чудак-сюрреалист Сальвадор Дали, и модный кубист Пикассо также были знакомы ему. А то, что Эмиль Золя оказался одним из немногих, поддержавших Эдуарда Мане с его картиной «Завтрак на траве», признанной впоследствии шедевром, заставляло его задумываться об особой ответственности писателя.
«Вот сейчас оха́ем, а потом выяснится, что всё это – знаменательная веха в изобразительном искусстве», - размышлял он, разглядывая диковинные картины и скульптуры, не в силах, однако, понять революционного пафоса авангардистов, назвавших свою экспозицию «Новая реальность».
Он остановился перед каменной бабой со слоновьими ногами, прямоугольным лицом и прямоугольным же туловищем. Глаза у неё обозначались овальными углублениями, а рот – прямой бороздой. Была она безволоса, плоскогруда и росту почти с Челышева. Называлась скульптура «Галатея».
– Да... – негромко прозвучало рядом, – явно не тот случай, когда надо завидовать Пигмалиону.
Это подошёл и изрёк сарказм поэт Литовцев.
Алексей Дмитриевич хотел было согласно кивнуть, но, вспомнив об особой ответственности писателя, удержался.
А через мгновение всё вокруг зашевелилось, зашуршало, как от порыва ветра. Затем раздались приближающиеся голоса, над которыми по-хозяйски возвышался один, звучавший энергично, напористо, порою срываясь на фальцет.
Этот голос было невозможно не узнать: он возникал всякий раз, стоило лишь включить радиоточку, приёмник или телевизор, во всяком случае, многим так казалось.
«Неужели Хрущёв?!» - вместе со всеми ошарашенно подумал Челышев.
Не затягивая интриги, он тут же и вкатился в сопровождении свиты, такой знакомый по фотографиям и портретам – круглый, лысый, с бородавкой левее переносицы («а у него, оказывается, на правой скуле ещё одна!» – вскользь отметил Челышев).
Обежав стены с картинами, Хрущёв презрительно кинул: «Мазня!» и устремился в центр зала, к скульптурам, где первым делом наткнулся на «Галатею». Наткнулся и встал, как вкопанный. Все затихли. Через некоторое время Хрущёв отмер, потянулся взглядом к табличке с названием, сощурился, поскольку был без очков, и вдруг взорвался:
– Что это ещё за «Гантеля»?! Кто автор?!
В круг, образованный свитой, вытолкали щуплого, невысокого скульптора с бледным лицом.
– Работа называется «Галатея», Никита Сергеевич, – робко, но довольно слышно произнёс он.
– Как? – с притворным спокойствием переспросил Хрущёв.
– Галатея – повторил автор и, не замечая коварства визави, начал пояснять. – В греческой мифологии – это изваяние прекрасной женщины, которое создал скульптор Пигмалион. Он влюбился в своё творение и умолил богиню Афродиту, чтобы она оживила Галатею...
– Вы что, мужик или педераст?! – внезапным криком оборвал его Хрущёв. – Вы женаты или не женаты? А если женаты, то хотел бы спросить, с женой вы живёте или нет? Это извращение, это ненормально! Как же ты, такой красивый молодой человек, мог слепить такое дерьмо?!
Не слушая оправданий, Хрущёв кинулся к картинам, продолжая голосить уже в адрес художников:
– Вы что, рисовать не умеете? У вас есть совесть? Вы впустую проедаете народные деньги!
Он брызгал слюной, грозил пальцем, и ярость пылала на его толстом, бабьем лице.
Все были напуганы, раздавлены, хотелось провалиться сквозь землю. Не художникам тоже. Алексей Дмитриевич пытался обрести внутреннее равновесие единственным доводом: всё же из всех орудий палят по чужому плацдарму (он ещё не знал, что в скором времени настанет черёд писателей и поэтов).
Впрочем, никто бы не смог предъявить лично Челышеву даже мало-мальских претензий: он никогда не экспериментировал и строго следовал в русле социалистического реализма.
3
Не было ещё и шести часов утра, когда его разбудила не на шутку встревоженная домоправительница Варвара Егоровна.
– Алексей Дмитриевич, проснитесь! У нас гости!
Челышев с трудом открыл глаза: он допоздна писал, потом лёг и вроде бы заснул, но было ли это сном? Скорее, дрёмой с видением картин, не отличимых от тех, что с недавних пор стало рисовать ему воображение в часы бодрствования.
Кстати, от идеи ввести в роман женщину-сталевара он окончательно отказался: мало, что ему не давался этот образ, так ещё и изучение вопроса открыло: женщина-сталевар не характерна как явление, ибо в истории отечественной металлургии было их всего две. Результат, в сущности, закономерный для здравомыслящего человека. «И с чего вдруг вошла мне в голову эта бредовая идея?!» – удивлялся Челышев.
– Варвара Егоровна, ну что вы такое говорите?! Какие гости!
– Там... На кухне... Идёмте же!
Челышев проследовал за домоправительницей и прямо на пороге кухни остолбенел: на стуле сидела она, его незнакомка, – на самом краешке, вытянутая в струнку, в белом свитере под горло, с локонами в причёске, как завитки виньеток.
«Чёрт побери! Это продолжение сна?!».
Он зажмурился, распахнул глаза – брюнетка всё так же сидела на стуле, глядя куда-то перед собой.
– Сударыня (Алексей Дмитриевич отчётливо понял, что по-другому обратиться к ней невозможно)! Кто вы?
Она перевела на него взгляд.
- Я женщина-сталевар.
– А зовут вас как?
Брюнетка улыбнулась мягкой, чуть виноватой улыбкой.
– Я не помню...
«Галатея, - произнёс про себя Челышев. – Именно так тебя зовут, дорогая моя женщина-сталевар! Если это, конечно, то, о чём я подумал... Но тогда получается... Я сошёл с ума?! Потому что адекватный человек такого даже предположить не может!»
Голова словно бы погрузилась в туман, и его слегка качнуло. Алексей Дмитриевич взял стул, сел напротив гостьи и попытался поверить ситуацию здравым смыслом.
«Может, это очередное дневное видение? – выдвинул он догадку, однако тут же её отверг: а Варвара Егоровна? У неё тоже видение? Нет, конечно! Вон, стоит бедная женщина ни жива ни мертва, но явно понимает, что к нам заявился живой человек...»
Здравый смысл приводил Челышева к заключению: если я в своём уме, то произошло нечто сверхъестественное! Однако, похоже, я, как и Варвара Егоровна, в своём уме... Стало быть, чтобы сдвинуться с мёртвой точки – ведь надо же что-то делать! – следует принять чудо как данность...
Незнакомка вдруг прервала его размышления:
– Я вспомнила: меня зовут Аглая.
«Ничего себе! - поразился Алексей Дмитриевич, у которого это редкое, красивое имя было любимым».
Через секунду женщина продолжила, сразив писателя наповал:
– Да, я Аглая Челышева, ваша жена. – Она светло улыбнулась, изгибая бровку, и поправилась: твоя жена.
Хорошо, что Алексей Дмитриевич сидел, Варвара же Егоровна, дабы не упасть, схватилась за край стола.
Неизвестно, сколько времени пребывали бы они в шоке, если бы Аглая не произнесла:
– Спать хочу.
Челышев, словно бы вырвался из обложившей его глухой пелены, и, вернувшись в реальность, предложил сообразно обстоятельствам:
– Может, сначала кофе? Варвара Егоровна, сделайте нам, пожалуйста, кофе со сливками.
Домоправительница тоже отмерла и скованной походкой направилась к плите.
– Нет, нет, – запротестовала Аглая, – кофе потом, сначала спать. – И обратилась к «мужу»: Алексей Дмитриевич, проводите меня в душ.
«Снова она со мной на «вы», да ещё и по имени-отчеству», – отметил Челышев.
В ванной комнате Аглая без стеснения начала раздеваться, а Челышев, потупясь, поспешил выйти.
– И полотенце, принесите, пожалуйста, полотенце! - крикнула она ему вслед.
Но прежде Алексей Дмитриевич счёл необходимым объясниться с Варварой Егоровной, которая, судя по холодному, отстранённому взгляду, явно была на него приобижена.
– Драгоценная вы моя, ну не думаете же вы, на самом деле, что я тайком от вас женился...
– Может, и думаю...
– Ага, конечно, а потом ночью я привёл жену в дом и усадил на кухню, где вы её утром и обнаружили. Нелепица же!
– Что же тогда происходит?
– Даю вам честное слово, я и сам ничего не понимаю! Случилось нечто необъяснимое с точки зрения рационального мышления... Какое-то оживление мифа! Вы слышали что-нибудь о Пигмалионе и Галатее?
– Спектакль смотрела по телевизору. «Пигмалеон» назывался. Вы про это?
– Не совсем... Но в какой-то мере... Знаете, дорогая Варвара Егоровна, мы с вами потом обязательно об этом поговорим. А пока для сохранения душевного здоровья давайте ничему не удивляться. И ещё попрошу: выдайте мне чистое банное полотенце и перемените постель в спальне (ясно же, что спать ему теперь на диване, в кабинете).
Аглая и не подумала прикрываться, когда Челышев постучался и вошёл с полотенцем в ванную комнату.
Склонившись, она мыла ногу, поставленную на бортик ванны, тяжёлый пучок волос всё ещё громоздился на головке, но готов был вот-вот рассыпаться. Она выпрямилась, качнув упругими грудями, и без смущения явила взору писателя божественное тело, каким оно только и может быть у дочери Зевса, ибо «Аглая» и есть одна из его дочерей-граций.
Челышев, в который уж раз оторопев за утро, восторженно огибал взором отточенные силуэты этого тела, восходил по мягкой, сливочной белизне холмов, падал в тёмный бархат оврагов – и сердце его замирало.
– Принесли? Спасибо! – улыбнулась Аглая, словно бы не замечая его ошарашенного вида.
Из ванной она вышла обёрнутая в полотенце, с мокрыми, распущенными по плечам волосами.
Челышев отвёл Аглаю в спальню, на свою кровать – пытливо выглянула и скрылась мыслишка: интересно, тебе всегда теперь спать в кабинете? – пожелал ей приятных снов и проследовал на кухню.
– Варвара Егоровна, сделайте мне, пожалуйста, кофе... с коньяком.
Испив приготовленный напиток, а потом и просто коньяку, Алексей Дмитриевич отправился к себе на диван, надеясь с пробуждением обнаружить, что реальность вернулась в рамки рациональности. Но наряду с этим он желал и совершенно противоположного: снова увидеть прекрасную Аглаю.
Конфликт рассудка и сердца всегда пагубно влияет на личность, и Челышев допил-таки бутылку коньяку, после чего заснул тяжёлым сном.
Он бродил в какой-то душной мгле, пока кто-то не взял его за руку. Челышев открыл глаза, и мгновенно внутри у него радостно посветлело!
Аглая сидела, примостившись на краю дивана, глаза у неё смотрели ясно, мягко, улыбчиво, а карие радужки были той чистоты, которая возникает, если смотреть через родниковую воду или вымытое стекло.
– Алексей Дмитриевич, а ты, оказывается, выпиваешь!..
«Опять на «ты», – удовлетворённо отметил про себя Челышев и попробовал оправдаться:
– Да, в общем-то, нет... нечасто...
Говорил он осипло и в сторону, отчётливо представляя, как разит от него перегаром.
– А мы с Варварой Егоровной сейчас ужинать будем.
– Это сколько ж теперь времени?! – подскочил Алексей Дмитриевич. – Я целый день, что ли, проспал?!
– Ну и проспал! – засмеялась Аглая. – Имеет же право писатель взять выходной! Пойдём, у Варвары Егоровны всё готово.
Челышев поднялся, запахнул халат.
Аглая пошла впереди. У двери она обернулась:
– Алёша, ты долго собираешься спать на диване?
4
Челышев перебрался на дачу – подальше от любопытных глаз и людской молвы.
В самом деле, каким образом объяснил бы он появление молодой женщины в его доме?! Сказать, что женился? Но тогда ему надлежало внести изменения в анкету члена Союза писателей, а как бы он заполнил соответствующие графы, не имея на руках ни одного документа? Что, объединил бы все эти «Ф.И.О. супруги», «дата рождения», «место рождения» фигурной скобкой и напротив написал бы: материализовавшийся плод писательской фантазии? Даже если и выдать Аглаю за приехавшую племянницу домоправительницы (а добрейшая Варвара Егоровна это предлагала), неразрешимой проблемой встал бы вопрос прописки.
На дачах же зимой народу мало, да и кому дело до того, кто приехал погостить к писателю? То есть дело-то, конечно, есть, но исключительно для поддержания широты кругозора.
Недаром же на следующий после приезда день к Алексею Дмитриевичу заявился детский поэт Поливанов, прихрамывающий, сухонький старик, утопающий в тяжёлой, купеческой шубе.
При виде Аглаи у него заслезился глаз и как-то обиженно скривились губы. «Вот, мол, – читалось на его лице, – кому-то всё, а кому-то ничего»!
Сосед, впрочем, вскоре засомневался, стоит ли завидовать Челышеву: очень уж странной показалась ему молодая красавица, которую хозяин дома представил просто Аглаей.
– Здравствуйте, я женщина-сталевар, – с чарующей улыбкой объявила она старику в ответ на его:
– Поэт Поливанов, Евсей Харитоныч.
Так и не поняв, то ли у Аглаи своеобразное чувство юмора, то ли она немного не в себе, сосед поспешил удалиться.
А больше никто на дачу Челышева не наведался.
И потянулись уютные зимние дни, точнее, вечера и ночи, поскольку свет за окошком в эту пору недолог и чахл.
У Аглаи обнаружился интерес к ведению домашнего хозяйства, вследствие чего они с Варварой Егоровной не только сблизилась, но и подружились. Аглая была прилежна, вникала в любые мелочи и вскоре сама уже могла приготовить полный обед. А как ловко замешивала она тесто и пекла пироги! Алексей Дмитриевич даже иронизировал над самим собой: а не промахнулся ли я? с такой-то сноровкой она и сталь могла бы лить!
Приняв однажды, что Аглая – его материализовавшаяся фантазия, Челышев уже не удивлялся, сколь близка она к образу идеальной женщины, как он этот образ себе представлял.
Чудо невозможно объяснить с материалистических позиций, но Челышев время от времени такие попытки предпринимал.
Заканчивались они неизменно тем, что в голове у него образовывалась мешанина и откуда-то выплывало это непонятное словосочетание – «гносеологические корни идеализма». Именно к нему, идеализму, он и скатывался всякий раз, пока не плюнул и не начал просто радоваться чуду.
Они с Аглаей выходили на прогулку в пепельные сумерки, которыми заканчивался короткий день. И, конечно, было большой удачей увидеть закат – для подмосковной зимы солнце редкий гость. Малиновый, золотистый, алый, лимонный – какими только цветами не очаровывался взор! Но вот в сияющий закат вплывали серо-свинцовые краски, проступали, как чернила. Вскоре всё стиралось, гасло, только на краю неба ещё стоял какой-то призрачный свет: то ли он есть, то ли он – память о погасшем сиянии. Хрустел снег, жёлтые фонари сочились в темноту, рядом, под руку с ним, шла Аглая – белая, нежная, мягкая (пришлось «разориться» на норковую шубку), и становилось сладко, когда неуловимым движением воздуха вдруг доносился аромат её духов.
После ужина Алексей Дмитриевич, Аглая и Варвара Егоровна обычно собирались в гостиной, чтобы посмотреть телевизор – вечерами обязательно показывали фильм или спектакль. А по субботам допоздна шла новая передача под названием «Голубой огонёк». Это теперь, включая телевизор, люди впускают в дом существо циничное, глумливое и пошлое. А тогда телевидение было добрым, с человеческим лицом.
Алексей Дмитриевич с интересом познавал, какова она, его прекрасная Галатея. Сразу же стало ясно, что это вовсе не «чистый лист», как можно было бы ожидать, ибо Аглая, несомненно, обладала некими общими знаниями. При том, что она являлась в известной степени порождением Челышева, нетрудно догадаться, чьи именно знания ей частично передались. И не только они, но и некоторые наклонности. Например, Аглая любила смотреть в окно, пить кофе со сливками, читать, лёжа на диване. А вот дар сочинительства, по счастью, к ней не перешёл: два писателя под одной крышей – упаси Бог!
Но, помимо этого, было у неё и своё – милое, незатейливое.
Алексею Дмитриевичу нравилось, когда она приходила к нему в кабинет, тихо садилась за спиной и начинала листать какую-нибудь книгу или альбом с иллюстрациями. А он писал и чувствовал, что время от времени она смотрит на него «родными» глазами.
А как же любовь? Та самая, плотская – о ней не каждый сочтёт приличным спросить, но каждый тайком подумает. Что ж, она была. Аглая, как заметил внимательный читатель, сама же и дала понять нашему герою, что это вовсе не «запретный плод», которому, между прочим, известная пословица не мешает оказаться сладким. А каким он был на самом деле, не скажет никто, даже автор.
Одно можно утверждать: нежданно-негаданно Алексей Дмитриевич погрузился в идиллию.
А как славно встретили они Новый год!
Тридцать первого декабря Челышев писал весь день. Вдохновение давно уже посещало его исключительно в процессе работы, а тут оно пожаловало просто так, ещё до завтрака, и не уходило весь день. Алексей Дмитриевич писал практически без перерывов, а в доме полным ходом шли приготовления к празднованию Нового года, и это звучало мажорным фоном его увлечённого труда. Челышев закончил, когда позвала Аглая: пора было по традиции проводить старый год.
В гостиной пахла ёлка – её утром принёс из леса местный сторож Тимофей, – вся в игрушках и гирляндах, по телевизору уже шёл «Голубой огонёк”, а на овальном, покрытом белой скатертью столе стояли (Алексей Дмитриевич сглотнул), точнее, лежали в роскошном сервизном фарфоре всевозможные салаты, солёные огурчики, грибы, колбасы, сыр со слезою, нежный окорок – и всего хотелось, хотелось прямо сейчас. А бутылка водки была студёно матова, и уже бежала по ней первая оттаявшая капля. Ну и зачем тут коньяк? Хотя, может, потом и пригодится. Но сначала водки!
На горячее была утка, которую приготовила Аглая. Алексей Дмитриевич не поверил глазам, когда увидел на своей тарелке... «шейку». Ту самую, из детства! Он хорошо помнил, как бабушка готовила её: кожу с утиного горлышка она сшивала в мешочек, набивала его пшеном, потом отправляла вместе со всем блюдом в духовку. Никто после бабушки не готовил ему этого лакомства. И вдруг...
О том, что знание о «шейке», очевидно, передалось Аглае от него, не хотелось думать.
Ночью вышли на улицу размять ноги. Было звёздно, однако Челышеву почему-то показалось, будто у тьмы над головой нет обычной глубины и она плоская, похожая на мерцающий чёрный полог.
И ещё, глядя на Аглаю, он вдруг подумал, что неверно писать «улыбка витала на губах». Помимо того, что это штамп, он отнимает «у земли небо» – у улыбки такие вот, как её, сияющие глаза.
Тем временем Аглая с озорным лицом слепила снежок и бросила его вслед пробегавшему драматургу Томилину.
– С Новым годом!
Тот остановился, качнулся, каким-то виноватым жестом обхватил себя за плечи:
– С Новым! Извините, холодно!
Только теперь Челышев и Аглая обратили внимание, что на драматурге – лёгкий плащ и сандалии. Уж где и как отмечал человек праздник, оставалось только догадываться.
– Бегите, бегите! – отпустил его Алексей Дмитриевич.
Проводив взглядом его несущуюся по дороге фигуру, они рассмеялись.
Челышев обнял Аглаю, её руки ответно легли ему под лопатки.
Теперь Алексей Дмитриевич, как никогда отчётливо, понимал: он не одинок!
5
Весной деятелей культуры собрали в Кремле на встречу с руководителями страны.
В числе приглашённых был и Челышев.
Встреча проходила в Свердловском (в прошлом и будущем Екатерининском) зале Сенатского дворца, известного своим куполом, который виден со стороны Красной площади и над которым развевается флаг. Собственно, он и размещён непосредственно над этим круглым залом, который представляет собой купольную ротонду.
Собравшихся «мастеров культуры» можно было условно разделить на две части: «молодёжь» и «матёрые». Последние держались уверенно, кое-кто даже вальяжно, «молодёжь» же была зажата, насторожена. Эффект от посещения Хрущёвым в конце прошлого года выставки в Манеже ещё продолжал устрашающе действовать, и это заставляло тревожиться первых, а если приглядеться, то и вторых, хорошо знавших по жизненному опыту, сколь непредсказуем бывает высочайший гнев.
Однако гроза разразилась над «молодыми».
Ну, как «молодыми»? Среди них были, между прочим, и сверстники Челышева, сорока-сорокапятилетние мужики, которые, и повоевали, и пожили, но не успели по разным причинам добиться заметного положения. И случилось это не от отсутствия таланта, а, скорее, оттого что поздно начали. В отличие от Челышева, который, вернувшись с войны, всерьёз занялся литературным трудом.
И всё-таки за всех «молодых» пришлось отдуваться совсем уж молодым, которых обычно относят к категории «вчерашних студентов».
Как раз такой поэт и взошёл одним из первых на трибуну. Стоило ему начать говорить, и был он живо «распят» Хрущёвым как идеологический отщепенец. Глава партии находился в убеждении, что новое поколение творческой интеллигенции носит фиги в карманах, не верит в коммунизм и преклоняется перед Западом. Поэт сбивчиво попытался возразить:
– Это не так, Никита Сергеевич... Я хоть и не член Коммунистической партии...
– То, что вы беспартийный – не доблесть, – перебил его Хрущёв. – Почему вы это афишируете? – И вдруг, впадая в одержимость, перескочил на высокие звонкие ноты. – А я горжусь тем, что я — член партии и умру членом партии!
Далее его уж несло безудержно, как ураган.
– Сотрём! Сотрём! – угрожающе летал по воздуху его кулак. – Я не могу спокойно слышать подхалимов наших врагов. Не могу! Я не могу слушать агентов. Прежде всего я человек, я рабочий своего класса, я друг своего народа, я его боец и буду бороться против всякой нечисти!
Челышев вспомнил, как Хрущёв распекал художников в Манеже, и к нему пришла крамольная мысль: Первый секретарь, действительно, неистов или это игра, роль, которую он привычно исполняет с начала своей карьеры?
В любом случае, слышать его, бушующего, косноязычного, было и стыдно, и страшно.
Хрущёв, чтобы не задохнуться, сделал паузу, но продолжил с тем же накалом ожесточения.
– Здесь вот ещё агенты присутствуют. Вон молодые люди, довольно скептически смотрят. Кто они такие? Я не знаю. Один без очков сидит, другой очкастый. И ещё, который рядом с ним – в жёлтой рубашке.
У Алексея Дмитриевича засосало под ложечкой – и вовсе не от голода. Дело в том, что этот последний был не только соседом «очкастого», но по другую руку и Челышева. Чёрт знает, что могло взбрести Хрущёву в голову, переведи он взгляд правее, то есть на него. Тем более, что человек в жёлтом «попал под раздачу» явно за компанию, ибо отродясь никакие фиги в карманах не носил, и, следовательно, не мог смотреть «скептически». Об этом Челышеву было известно доподлинно, поскольку он хорошо знал и его, и его отца, ныне покойного писателя Ковригина. Сын же занимался тем, что сочинял патриотические поэмы и баллады. Когда-то семейство писателя и Челышев жили в одном дачном посёлке, и Алексей Дмитриевич помнил Василия ещё юнцом. И тогда и после он любил время от времени напускать на себя поэтический флёр, любил, подражая Маяковскому, эпатировать, а, по-простому, выпендриваться, но это никак не мешало оставаться ему верноподданным гражданином.
Молодой Ковригин побледнел, опустил взгляд и плечи. Довыпендривался! «Жёлтый цвет – это ярко, свежо!» А ещё эта мода на нейлоновые сорочки! И хоть бы пиджак надел – всё было бы не так «свежо»...
Окончательно добила его реплика, случайно влетевшая в микрофон, но отчётливо прозвучавшая в зале:
– Как он оделся! – возмутился кто-то в президиуме. – Вы посмотрите, жёлтый, как подсолнух. Ни стыда ни совести! В Кремль пришёл!
Василий оказался близок к обмороку, и, вероятно, его бы не миновать, но тут Хрущёв спохватился, что ещё не покончено с «агентом», который на трибуне:
– Ты с нами или против нас? Другого пути нет. Мы хотим знать, кто с нами, кто против нас. Никакой оттепели. Или лето, или мороз!
– Никита Сергеевич, у меня были... Я чувствую, особенно сейчас. У меня были нервные срывы...
Видя, что «враг» повержен, Хрущёв потерял к нему всякий интерес, но после бедного поэта на трибуну призвали молодого прозаика. Затем ещё одного «агента». И ещё...
Несколько часов продолжалась порка.
6
Несмотря на то, что о Васе Ковригине больше никто не вспомнил, состояние его было ужасно.
– Давай я тебя провожу домой, – предложил Челышев, когда они вышли из Спасских ворот и через Красную площадь направились к метро «Проспект Маркса».
– Алексей Дмитриевич, отведите меня лучше в кабак!
Карие Васины глаза полнились мокрым блеском – нет, он не плакал, он страдал, – и лицо его было горестно-сумрачным.
– В кабак, так в кабак, – согласился Челышев, также ощутив потребность приглушить тягостные впечатления сегодняшнего дня.
Набрались они изрядно в первом попавшемся на улице Горького питейном заведении.
– Домой я всё равно не поеду, – говорил Вася. – Буду ночевать на вокзале. Дома они меня уже ждут...
– Кто, они?
– Алексей Дмитриевич, что ж вы наивный такой?! – Ковригин пьяно улыбнулся. – Кагэбэшники, конечно!
– Делать им больше нечего... Просто ты, братец, перетрухал.
– А что, я один? Все перетрухали! Сидели и боялись, что про них что-нибудь скажут. А про меня сказали!
– Погоди, чем чёрт не шутит,– усмехнулся Челышев, – может, о тебе в будущем как о герое заговорят! Во всяком случае, ты, Вася, вошёл в историю.
– Ага, вляпался... И всё-таки, вот вы – вы же воевали! – а тоже боялись...
– Это точно, боялся, – просто признался Алексей Дмитриевич. – А знаешь что? Поехали ко мне на дачу. Помнишь, мы когда-то в посёлке были соседями?
– Да, помню... – Василий немного посветлел лицом. – Детство, юность... И все ещё были живы...
– Ну вот, раз тебе домой нельзя, там и переночуешь.
До посёлка добрались за полночь.
– А ведь я никогда здесь зимою не был, – поделился открытием Василий. – Всегда летом, когда каникулы...
– Ну, строго говоря, сейчас весна, – уточнил Алексей Дмитриевич, – хотя, конечно, только календарная.
– Э, не скажите! Чувствуете? – Василий остановился, потянул воздух.
Челышев вслед за ним.
В воздухе уже замечался весенний привкус, который иногда восторженно называют привкусом свободы, а это, на самом деле, запах той радующей свежести, какая, к примеру, бывает, если разрезать арбуз.
Но дачи при этом стояли тихие, печальные: зима когда-то обрядила их в пышные снега, а те нынче посерели, смялись. И всё не едут и не едут люди...
Ковригин будто бы немного протрезвел и даже, впав в лирический настрой, начал читать стихи, а когда они пришли на дачу, задорно предложил ещё чего-нибудь выпить.
– Коньяк будешь?
– Ещё как!
– Сейчас посмотрим, где у нас что... Хозяйки-то уже спят.
– Я не сплю! – вошла в гостиную Аглая и улыбнулась. – Ты с гостем?
Поэт застыл, жадно поглощая её взглядом.
Алексей Дмитриевич его понимал. Он и сам залюбовался Аглаей, такой простой – в халатике и домашних туфельках, и такой величаво-женственной – с откинутым станом, высокой грудью, копной наспех сколотых волос.
– Аглая, познакомься, это Василий Ковригин, поэт.
«Только бы она не сказала, как в прошлый раз, «я женщина-сталевар», – мысленно взмолился Челышев.
На пригожем лице поэта с изящно очерченными губами, длинными ресницами, шёлковыми крыльями бровей вдруг обозначилось выражение мужественности.
– Безмерно рад нашему знакомству, – молвил Василий, и улыбка его была по-донжуански сдержанной.
В сердце Алексея Дмитриевича толкнулась ревность.
«Полегче, Вася! – мысленно крикнул он. – Это моя женщина!»
С тем, что заложено Природой, не совладать даже «инженеру человеческих душ» .
Но и Василий поступал сообразно природному инстинкту: почти каждая мужская особь при виде красивой представительницы противоположного пола норовит «распушить хвост». Впрочем, эти потуги ничто – главное, как поведёт себя объект вожделения.
– Очень приятно, – ответила Аглая, – сейчас я соберу вам закусить.
Ровный голос, спокойный взгляд.
Челышева отпустило. «И с чего я вдруг вздумал ревновать?»
– Алексей Дмитриевич, так вы женаты? – проводив восхищённым взором хозяйку, спросил Ковригин.
– Как видишь.
Челышев впервые вслух признался, что Аглая его жена, и внутри у него потеплело.
Но как же залоснились Васины глаза, когда она принесла закуску!
Алексей Дмитриевич поразился: ещё несколько часов назад Ковригин находился в отчаянии (крах всех надежд, арест, тюрьма!), а теперь – безоглядное торжество либидо! Жить моментом – наверно, это большое счастье. Эх, кабы его психике такие лёгкие крылья!
Челышеву очень кстати попался на глаза спавший на стуле хулиганистый кот Август, который обычно, получив взбучку от Варвары Егоровны, садился прямо посреди комнаты и как ни в чём не бывало начинал умываться.
Аглая, поставив на стол два блюдечка – с нарезанной колбасой и сыром – и корзинку с ломтиками белого хлеба, пожелала им спокойной ночи.
Оба они, замолчав, смотрели на удаляющуюся Аглаю.
«А халатик ей явно коротковат», – подумал Алексей Дмитриевич, представляя, в какие выси заманивают фантазию её ладные ножки и не сомневаясь, что гость уже вообразил Аглаю голой.
Продолжать пьянствовать ему категорически расхотелось.
– Поздно, Василий. Давай по последней и на боковую.
7
Челышев всегда считал, что жизнь вершится по законам логики, то есть пресловутая причинно-следственная связь и есть основа всего происходящего.
Разливы рек случаются от обильного таяния снегов, к революциям приводят глупость и упрямство власть предержащих, люди расходятся, потому что перестают быть в согласии друг с другом.
Когда от него ушла Аглая, скрепы мироустройства в одночасье рухнули.
Её поступок был необъясним, хотя бы потому, что жили они душа в душу. И тем более он был необъясним, что ушла она к... Ковригину!
От его визита на дачу до её ухода минуло четырнадцать дней. Что происходило между Василием и Аглаей в течение двух недель, Алексею Дмитриевичу оставалось только догадываться, поскольку всё это время он ничего не знал об их отношениях.
В тот день Челышев находился в Москве – присутствовал на заседании очередной комиссии. В полдень к даче подъехало такси. Аглая выглянула в окно, накинула шубку и взяла оказавшийся уже собранным чемоданчик.
– Прощайте, Варвара Егоровна, – приобняла она домоправительницу. – Не поминайте лихом!
– Аглая! Ты куда?! Что происходит?!
Впрочем, Варвара Егоровна быстро всё поняла, выйдя на крыльцо и увидев, как Ковригин распахивает перед Аглаей дверцу такси.
Это было предательство.
Именно так и отнёсся к поступку любимой женщины Алексей Дмитриевич, который давно уже отстранился от роли Пигмалиона и воспринимал её как самостоятельную личность. Похоже, Аглая и в самом деле стала таковой. А иначе, оставайся она «Галатеей», откуда это вероломство? Разве он кого-то предавал?
Поначалу её коварство вызвало в нём оторопь, ощущение беспомощности. Потом начала болеть душа.
Но сильней этой боли стало негодование. Как?! Оставить человека, который безумно её любил! Уйти украдкой – нет, тайком сбежать – когда его нет дома! И к кому? К Ковригину – существу слабому, неустроенному, с туманным будущим, да ещё и бесчестному... Господи, какой-то пошлый анекдот: я привёл его домой, а он увёл у меня жену!
И всё же, как костёр догорает до углей, гнев писателя стих до досады – досады, оттого что его миропонимание оказалось ложным и жизнь совсем не логична, а потому непредсказуема.
Эта горечь сливалась с болью души, которая продолжала рваться к Аглае. Алексей Дмитриевич выходил гулять и на каждом шагу наталкивался на воспоминания о своей недавней жизни – счастливой благодаря ей и ею же отнятой! И дома каждый угол тоже напоминал об Аглае, и некуда было деться от этой пытки.
Оставалось уповать на время, «которое лечит», – но проходили дни и недели, а ад не заканчивался.
Ты беззащитен перед тем, кого любишь, и никакой силой воли этого не изменить.
Когда умирает человек – это приходится принять, сколько ни мучайся, но в тысячу раз мучительней, когда человек перестаёт быть только для тебя, потому что на самом деле он жив, и, значит, всё поправимо.
Конечно, Челышеву хватало крепости характера, чтобы держаться: он не искал встреч с Аглаей, не слал ей писем с мольбами о возвращении, но это было оболочкой сути, как скорлупа горького ореха.
Никак не вычёркивалась Аглая из его жизни, и всё не давали ему покоя вопросы: неужели её ничто не мучает? неужто она может быть счастлива? как ей вообще живётся с Ковригиным?
Видимо, неплохо, раз она оставалась с ним.
А ко всему, Василий, в отличии Челышева, Аглаю не прятал, и вскоре появление у него красавицы-жены (которая, на самом деле, женой не была, и это прекрасно знал Алексей Дмитриевич) стала излюбленной темой пересудов в тесных литературных кругах.
Сам Ковригин пребывал на подъёме.
Попав в переделку на встрече руководства страны с интеллигенцией, он, конечно, до жути испугался, однако «монарший» гнев не породил беды, ибо все оказались настолько сосредоточены на фигурантах разоблачительной кампании, что о нём просто забыли – как во время, так и после совещания. В благодарность судьбе и партии Ковригин сочинил балладу «Великий борец за мир». Произведение о Хрущёве было восторженно принято критикой, а один из именитейших советских композиторов приступил к написанию на его основе оратории.
Присутствие Аглаи, надо полагать, вызывало у Василия особое творческое воодушевление, поскольку в одном из интервью он похвастал, что вскоре представит на суд любителей позии новую лирико-патриотическую поэму «С любовью к отчизне».
А вот Челышеву больше не писалось. Он даже не мог закончить свой роман, который был не более чем в двух-трёх главах от завершения. Алексей Дмитриевич, конечно, понимал, как важно выполнить поручение Союза писателей, однако сколько бы он ни усаживал себя за письменный стол, всё заканчивалось бездумным созерцанием заоконного пространства.
Говорят, если поделиться своей бедой, станет легче, но он не верил в такой способ лечения души. Никто за человека не переживёт его горя, даже самой малой толики не переживёт, а к сочувствию в свой адрес он всегда относился настороженно, опасаясь, что оно легко может перерасти в жалость.
Разумеется, время от времени он напивался. И всякий раз без какого-либо исцеляющего эффекта. Правда, и утверждать, что ему делалось хуже, он не стал бы – куда уж хуже!
Челышев страдал в одиночестве – а по-иному не мог – и такая безысходность одолевала его, что впору было зарыдать. Но и плакать он не мог.
Единственным человеком, для которого состояние Алексея Дмитриевича не представляло тайны, была Варвара Егоровна. Однако из её уст не прозвучало ни единого слова участия – только понимающий взгляд, да ставшая особой теплота, с которой она ухаживала за ним.
За доброту и деликатность он был искренне благодарен ей.
И вообще, глядя на эту полноватую, немолодую женщину, обладавшую классической внешностью бабушки с кучей внуков, Челышев как будто забывал о своих невзгодах, потому что они меркли, и даже покой, хоть и робкий, ненадолго опускался на его душу.
Однажды ему приснился сон. Будто бы он сидит в своём кабинете и, пытаясь собраться с мыслями, чтобы начать писать, смотрит, как обычно, в окно. И вдруг ему приходит в голову... убить Аглаю! Эта мысль кажется ему соблазнительной. Во-первых, он разом избавится от боли, а, во-вторых, покончить с «Галатеей» не составит особых проблем, ведь её как бы и не существует. В самом деле, Аглая взялась ниоткуда и ни по каким документам не числится. Ну и кто будет искать человека, которого нет?
«Это ж надо, чего удумал! – слышит он спокойный голос Варвары Егоровны, которая, оказывается, стоит у него за спиной и протирает книги на полке. – Ты ж, Алексей Дмитрич, с фашистами воевал, негоже тебе, солдату, людей убивать».
И тогда Челышев просыпается, но просыпается в другом сне – где война, где идёт бой, и он из последних сил пытается как можно дальше отползти от подбитого танка. Только тщетно! Вот-вот взорвётся боекомплект, а расстояние между ним и танком по-прежнему не более трёх метров.
И тогда он снова просыпается.
Алексей Дмитриевич глубоко и часто дышит, взгляд его мечется, постигая пространство.
Из-под карниза с гардинами пробивается полоска света, вокруг сумрак комнаты.
«Я дома!» – с облегчением понимает он, и тут же тяжёлый камень привычно ложится ему на сердце.
8
Неслучайно приснилась Челышеву война.
Сразу после майских праздников ему позвонил Гурков.
Алексей Дмитриевич ожидал услышать упрёки из-за затягивания работы над романом «Сталь», но первый секретарь Союза писателей заговорил совсем о другом.
– Слушай, Алексей, так ты танкистом воевал?
– Было дело.
– Мы тут письмо получили от Совета ветеранов – Гурков прервался, очевидно, надевая очки – зачитываю: «от Совета ветеранов четвёртого гвардейского танкового Кантемировского ордена Ленина Краснознамённого корпуса». Пишут, что гордятся своим товарищем по оружию, ставшим известным советским писателем, и просят передать ему приглашение на встречу фронтовиков. Адреса твоего они не знают, потому письмо направили нам. Встреча состоится 9 мая.
– Спасибо, Георгий Валентинович. Постараюсь быть.
– Что значит, постараюсь?! Надо быть! Поздравь от нашей писательской организации с праздником Победы, ну, и так далее. Сам знаешь.
Встреча проходила у Большого театра. Тогда сквер на площади Свердлова, ныне Театральной, ещё не был общим местом встречи ветеранов Великой Отечественной войны – эта традиция будет заложена позже. А до того фронтовики собирались там эпизодически – то лётчицы женского бомбардировочного авиаполка, то однополчане-артиллеристы или танкисты, то сослуживцы той или иной стрелковой дивизии.
Ровно без пяти минут три Челышев вышел из метро «Площадь Свердлова» и направился к скверу, где несмотря на будний день скопилось уже довольно много народа.
Было тепло, и потому плащ он нёс перекинутым через руку. К его пиджаку была приколота орденская планка с ленточками ордена Красной Звезды и медали «За победу над Германией». Весьма скромно, потому что ещё не наступили времена, когда ветеранов начали массово награждать по случаю юбилейных дат, связанных с годовщинами Победы или создания Советской армии.
Алексей Дмитриевич был скромного мнения о месте, которое занимал в общем строю воевавших. Младший сержант, наводчик танка Т-34 – вот, собственно, и всё. После призыва и до апреля сорок четвёртого года служил в тыловой запасной части и только потом – 2-й Украинский фронт. В итоге воевал чуть больше года. А что до ордена... Он и сам не заметил, как свершил что-то, достойное награды. Просто однажды из штаба корпуса приехал какой-то генерал и вручил ему перед строем Красную Звезду.
Челышев шёл к фонтану, находившемуся в центре сквера, вглядывался в лица и не находил ни одного знакомого. Многие из ветеранов были в форме – все офицеры, а его брата-сержанта или рядового никого.
Возле фонтана Алексей Дмитриевич увидел коренастого генерал-лейтенанта в парадном мундире с множеством наград. Он стоял в окружении нескольких полковников и подполковников – тоже в парадной форме – и явно был здесь главным. Челышев подумал, что это, может, и есть командир их корпуса, которого он никогда не видел, и двинулся к нему.
– Здравия желаю, товарищ генерал-лейтенант, – по-военному обратился он. – Младший сержант Челышев. Мне в Союзе писателей передали приглашение на эту встречу.
Генерал рассиялся, сверкнув золотой коронкой.
– Алексей Дмитриевич! Рад вас видеть!
Да, это был командир корпуса тех, военных, лет.
Челышев услышал от него в свой адрес множество лестных слов и был прикреплён к генеральской свите.
– Вы, пожалуйста, от нас с товарищами офицерами далеко не отлучайтесь. Ещё банкет запланирован в ресторане. Надеюсь, вы там скажете что-нибудь.
– Да, конечно.
Все вокруг улыбались друг другу. Общее прошлое роднило этих подчас незнакомых между собой людей, ещё не старых, крепких мужчин. Челышев тоже улыбался, ощущая сплочённость с ними, и в какое-то время ему показалось, будто мрачное небо, так давно висевшее над его душой, отодвинулось куда-то в сторону.
Потом был банкет в огромном ресторанном зале. Его посадили за главный стол, и свой тост-поздравление он произнёс не по необходимости, а с желанием, выражая искренние чувства. Остальные тоже говорили от сердца, а то, что не всегда складно, на это никто не обращал внимания.
В перерыве к нему подошёл мужчина в сером костюме. Среди его орденских планок Челышев заметил голубую с красной полосой посередине – редкий орден Александра Невского. Но не это обращало на себя внимание в первую очередь. У мужчины правый рукав пиджака был пуст и заправлен в карман, а на смуглом его лице, которое словно бы до сих пор оставалось в налёте пороховых газов, живо искрился карий глаз, другой – взирал стеклянной пустотой.
– Алексей! Лёшка! – хлопнул он Челышева левой рукой по плечу. – Не узнал, что ли?!
Говорят же «будто молнией сразило» – лучше и не скажешь о том, что произошло с Челышевым после слов инвалида-танкиста.
Это был его первый на войне командир – старший лейтенант Гладилин.
От попавшего в их танк снаряда механик-водитель и стрелок-радист погибли на месте. Гладилин – командир роты и машины – пропустил вперёд наводчика, чтобы тот выбрался через верхний люк. Уже на земле, когда Челышев отполз от танка и оглянулся, он увидел, как старлей, расстрелянный из немецкого окопа пулемётной очередью, медленно сползал с брони и пытался вытащить из кобуры пистолет. Порыв кинуться к нему осекла здравая, как и всё циничное, мысль: «Сейчас его добьют. И меня вместе с ним». Он пополз дальше прочь, но в воздухе засвистело, зашипело и совсем рядом плюхнулась мина.
После контузии и госпиталя Челышев воевал уже в другой части и ничего о судьбе Гладилина не знал, да он и так был уверен, что старлей погиб.
Есть вещи, о которых человек старается не вспоминать, выпрашивая у памяти молчания. Но и в молчании она не безмолвна и время от времени будоражит глухими голосами. Нет, договориться с ней окончательно не выходит, потому-то, хоть и не часто, звучало у Челышева в голове: не оправдывай себя, что избежал напрасной жертвы, что у командира не было никаких шансов выжить... Просто ты струсил, предал».
Смысл именно этих слов заполнял теперь мозг Челышева, и потому огромных усилий стоило ему не дрогнуть и произнести:
– Товарищ старший лейтенант! Вы живы!
– Жив! А ты думал, конец Гладилину?! Тебе же тогда тоже досталось. Контузия, госпиталь... Я спрашивал про тебя. Пойдем, покурим, дорогой ты наш писатель.
Банкет продолжался, но прежнего подъёма Алексей Дмитриевич уже не испытывал, он ощущал себя словно бы опрокинутым, а Гладилин неизменно улыбался ему со своего места, как только они встречались взглядами.
В очередной перекур Челышев не выдержал:
– А знаешь, командир, я же тогда оглянулся. Ты был ранен, но жив. А я тебе не помог. Струсил, предал. Может, ты бы теперь не был...
Он запнулся, подыскивая слово.
– Калекой, – подсказал ему Гладилин. И широко улыбнулся. – Я знал, что ты струхнул. И не в обиде. Первый же раз в танке горел. А покалечило меня не тогда – в апреле сорок пятого.
Возвращался Челышев затемно, и всю дорогу ему навязывалось какое-то удивительное сравнение себя с пейзажем: на высоком холме раскидистая ель, внизу – тихая река и через всю картину – луч незримого солнца. Когда-то он видел этот пейзаж и отлично помнил его название: «Умиротворение». Так же называлось его нынешнее состояние. Только про луч было непонятно: он словно бы существовал в двух ипостасях: на картине и внутри Челышева – светом над утихшим ненастьем.
И всё стало расставляться по местам.
«Казалось, живу честно, а грех-то был, и от того, что я о нём не вспоминал, он никуда не делся. Спасибо командиру – принял покаяние. Вот уж правду говорят: покаешься – душу облегчишь».
И вдруг его осенило: не потому ли Аглая меня предала? Мой грех – её грех!
До калитки оставалось совсем немного. Он прислонился к деревянному забору, через штакетины которого виднелась дача. В темноте жёлто-алыми пятнами горели два окна – такого цвета бывают яичные желтки. И подобно им светилась луна, будто ещё одно окно – на небе. Было свежо, пахло сиренью, майские жуки с зудом чертили воздух полётами, а в промежутках между этими полётами казалось, что в мире стоит совершенная тишина.
Неожиданно из этой тишины вылилась нотка дорогого ему голоса.
Алексей Дмитриевич быстро зашагал, распахнул калитку и устремился к дому.
В комнате в два окна, за столом под красным абажуром сидела она – его Галатея. На краешке стула, вытянутая в струнку, в белом свитере под горло.
Они пили с Варварой Егоровной чай и мирно беседовали.
Челышев поразился: как сумела нотка её голоса докатиться до него?
Впрочем, он поразился ещё больше, когда Аглая встала, подошла и, обняв его, произнесла:
– Я вернулась. Прости, если сможешь...
12.09.2023

Все права на эту публикацую принадлежат автору и охраняются законом.