Написать автору
За последние 10 дней эту публикацию прочитали
23.11.2024 | 0 чел. |
22.11.2024 | 0 чел. |
21.11.2024 | 0 чел. |
20.11.2024 | 0 чел. |
19.11.2024 | 0 чел. |
18.11.2024 | 0 чел. |
17.11.2024 | 0 чел. |
16.11.2024 | 0 чел. |
15.11.2024 | 0 чел. |
14.11.2024 | 0 чел. |
Привлечь внимание читателей
Добавить в список "Рекомендуем прочитать".
Добавить в список "Рекомендуем прочитать".
ПОСТРОИТЬ ДОМ
©, Алексей ИВИН, автор, 2009 г.Алексей ИВИН
ПОСТРОИТЬ ДОМ
I
Извещенный, что жена рожает, Григорий Кочанов выехал из Москвы, хотя на следующий день должен был встретиться с шефом и узнать окончательно, принят ли в эту экспериментально – исследовательскую лабораторию. Эта встреча решила бы, откроется ли перед ним широкий путь или придется вернуться в Логатов. Он был честолюбивый человек и мечтал прожить с пользой. В телеграмме было написано, чтобы он приезжал «немедленно»; это словцо смутило, и он подумал, что у жены, видимо, трудные роды: может, придется делать кесарево сечение, а может, она вообще уже при смерти. Он с суетливой поспешностью подчинился суровому тону и виновато ощутил себя человеком, который слишком долго занимался своей архитектурой, вместо того чтобы устраивать быт и смотреть в будущее. Но позвонить шефу постеснялся, чтобы не беспокоить человека, который и без того благодетельствует, снизойдя до того, что назначил деловое свидание; вместо этого позвонил Тиникову. Собственно, и переманил-то его сюда Тиников, с которым он подружился еще в Архитектурном институте. Кочанов вполне доверился могущественному другу, но пришлось потратить несколько месяцев в бесплодных поисках новой работы, прежде чем появился человек, согласный принять его. И вот приходится уезжать…
Когда Тиников поднял трубку (было слышно, как он что-то наспех дожевывает), Кочанов сказал, что уезжает по семейным обстоятельствам, поэтому не мог ли бы он сообщить это Петру Максимовичу. «Да почему бы тебе самому не звякнуть?»- спросил Тиников недоуменно, на что Кочанов солгал, что уже звонил, да не застал дома. Оставив, таким образом, надежду на то, что еще вернется и все поправит, но все-таки предчувствуя, что не пройдет и недели, как на его место примут москвича, который не станет надоедать начальству просьбами о квартире, он выехал в Логатов, обеспокоенный душевно. Он был из тех людей, которые стремятся к гармонии, не обладая ею внутри себя: ему казалось, что, останься он в Москве еще на день, он все устроил бы как нельзя лучше; теперь же, бросив одно дело, вынужден затевать другое, а эти прыжки до добра не доведут. Он нервничал и представлял, как завтра вошел бы к Петру Максимовичу, задушевно побеседовал бы с ним и очаровал бы, и вот он – архитектор, а потом знаменитость, талантище, все его на руках носят, Ле Корбюзье ему в подметки не годится; потом мысли его мешались, он думал о жене, о будущем младенце, о том, как их обнимет, а потом узнает, что Петр Максимович принял его на работу и даже исхлопотал квартиру, и вот они втроем, он, жена и ребенок, обосновываются в Москве, и все прекрасно, и он опять знаменитость. Казалось странным, что это будет е г о ребенок; он размышлял лишь о жене, о своем отношении к ее страданиям, а их причина его не занимала; как обращаться с женой, он уже знал, но как вести себя с новым существом, еще не задумывался. Ребенок своим появлением озадачивал; все заботы о нем он заранее и с готовностью препоручил бы жене, а сам с прежним рвением отдался бы любимому делу архитектурного проектирования.
В Логатов поезд прибыл поздним вечером. Зайдя к себе и обнаружив дверь запертою, он отправился к Елене Федоровне, вдовой и бездетной Светланиной тетке, которая всячески опекала племянницу. Ее двухкомнатная квартира содержалась всегда в абсолютной чистоте: тетка как-то особенно пристрастно любила уют, порядок и всякое домоводство. Она встретила его весьма строго:
- Я сейчас соберу поесть, а потом пойдем к ней. Она вторые сутки мучается.
Он готов был принять какой угодно суровый тон и даже грубую распеканцию, считая, что заслуживает этого: если вторые сутки, значит роды тяжелые. Господи, хоть бы ничего не случилось!
- Я была сегодня у нее: ей укол сделали, она спала. Ну, ничего, бог даст, родит. Если мальчика, назовите Андреем, в память дедушки. А если девочку, то Зоей,- продолжала Елена Федоровна, подавая на стол разогретые бифштексы. Во всех ее движениях ощущалась власть и непреклонность; видно, ей самой нравилось выступать в роли бабушки, и она готовилась к этому. - Скоро ты будешь главой семейства, так что все эти ненужные поездки отложи. Похлопочи о лучшей квартире: вас теперь трое, не забывай об этом…
- Да, да, конечно,- сказал он, тяготясь ее категоричностью. Не терпелось бежать к Светлане, помочь, облегчить ее муки – это сейчас самое главное. Он отказывался от бифштексов, но Елена Федоровна настояла и он терпеливо сел, вынужденный мысленно суетиться возле жены и одновременно выслушивать безапелляционные доводы тетки, которая, предсказывая все новые и новые трудности (получи квартиру, вырасти ребенка, перейди на вышеоплачиваемую должность, мой посуду, не брезгуй и пеленки стирать, помогай жене, ей сейчас трудно, купи калорифер, чтобы ребенок не простудился, не огорчай жену, а то у нее молоко пропадет), угнетала, давила каждым словом, так что через пять минут он ощутил себя загруженным и запутавшимся.
- Сейчас уже поздно, нас не пустят к ней. Мы только в окно посмотрим: она в предродовой палате лежит. А завтра пойдешь и купишь ей бутылку сока, яблок, конфет, а по пути зайдешь ко мне: у меня тоже есть для нее кое-что. Возьмешь и отнесешь все, понял? К завтраму во всяком случае родит. Я у врачей-то спрашивала, сказали, ничего, все нормально.
- Она, наверно, кричит?
- Кричит. А от чего кричит-то она, а? Тебя бы на ее место.
Елена Федоровна смахнула слезу. Кочанов почувствовал приступ тоски. Впрочем, Светлана сама хотела ребенка, говорила про радость материнства, про то, что вот, мол, у него есть любимое занятие, а она вроде как обделенная. Наверно, после родов она успокоится и не будет считать себя обделенной? Однако ведь и у него забот прибавится, права Елена Федоровна. Вот такой переплет. Похоже, что он слишком привык, еще со студенческих лет, к кочевой беспорядочной жизни, к относительной самостоятельности в поступках, а теперь у него коготок увяз. Увяз коготок в быту. А раз коготок увяз, всей птичке пропасть. А впрочем, мы еще повоюем. Трудности? Разумеется, будет трудно – ну и что же? Легко, братец, прожить хочешь. А ты возьми да рассердись на себя, квартиру получи, пеленки стирай, работай, ночей не досыпай, борись, что ж ты хвост-то повесил? Где же твоя мужественность?
- Ну ладно, пойдем, - сказала Елена Федоровна, одеваясь. – Слезами тут не поможешь.
Ей, в общем, не хотелось идти к племяннице, потому что она сегодня уже была у нее и успокоилась, выслушав беззаботно- насмешливый рассказ санитарки и почувствовав в ее беззаботности ту уверенную силу, с которой санитарка делала и делает свое дело, силу, вызывающую почтительное уважение у несведущих в акушерстве людей: дескать, что вы тут путаетесь под ногами, отвлекаете, успокойтесь, родит она, выстрелит как из пушки… Но ей хотелось приструнить Кочанова.
Шли по дощатому тротуару среди снежных брустверов с одной стороны и спящих окон – с другой, Елена Федоровна выкладывала перед молчаливым Кочановым все, что ему предстояло сделать, чтобы обеспечить семье безбедное существование. Ей хотелось, чтобы он почувствовал важность происходящих перемен, хотелось самой как-нибудь разобраться в них. Вот уже несколько лет жизнь ее протекала без всяких потрясений: с утра она знала, что произойдет днем, а укладываясь спать, задавала себе на завтра посильный урок: сходить в магазин, в парикмахерскую, вызвать мастера, чтобы починил телевизор; и теперь она уже до того сжилась с этим несуетливым ритмом, что роды племянницы, хотя она и готовилась к ним, застали ее врасплох, развеяв былой покой и былую безмятежность. Всю свою последующую жизнь она решилась пересмотреть: придется расстаться с частью сбережений, чтобы молодые обзавелись хорошей мебелью, поделиться картошкой, вареньями и соленьями, связаться с людьми, которые помогут им получить квартиру (знакомых у нее было полгорода); словом, хлопот хватит. Этой-то озабоченностью она и делилась с Кочановым. Но тот не думал ни о квартире, ни о меблировке: чувствовал, что его поприжали и, хотя любил жену, в эту минуту беспокоился не только о том, чтобы она благополучно разродилась, но и о том, чтобы впоследствии отвоевать хоть капельку той прежней своей свободы, когда он мог пойти куда заблагорассудится, уединиться, если суета надоест. Но придумать ничего не мог.
Подошли к роддому, утоптали снег возле акации, заглянули в замерзшее окно. Он различил впотьмах на кровати в углу лицо жены над белыми простынями, уловил, прислушавшись, стоны, приглушенные двойными рамами, а остальное, окутанное тайной, довообразил. Рожает! Странно подумать: его жена рожает! Он отодвинулся от окна, стыдясь так воровски подглядывать за таинством, мучаясь, что не способен помочь, чувствуя, что жене сейчас не до сантиментов, с которыми он пришел. «Вот наделал делов!» - подумал он. Елена Федоровна тихонько стучала по стеклу и звала: «Света! Света!» Кочанов снова прильнул к окну, чтобы жена увидела, что он приехал, что он с ней. Ее смутное лицо повернулась на стук. Он скорее почувствовал, чем услышал, что она измученном голосом произнесла, чтобы они уходили. У нее есть право прогонять их: мучается-то она, а они всего лишь зрители, хотя и сочувствующие; им невдомек, какую боль она переносит. Елена Федоровна опять расплакалась. «Только бы сырость разводить!» - подумал Кочанов. Соскребая ледок, она старалась разглядеть что-нибудь в темноте палаты. Кочанов, как только понял, что Светлане сейчас не до них, в окно больше не заглядывал и тихонько злился на тетку за то, что она все еще торчит здесь, однако поторопить не решался. Наконец и она отступила от наличников; ее дебелое толстое лицо кривилось и губы тряслись, так что Качанов, когда уже возвращались, ощутил потребность успокоить ее, но не подыскал слов. Он и сам чувствовал себя смутно. Понял только, что Светлана не умрет, отстрадается; вся она, даже призрачно видимая, была слишком живой и плотской, это не вязалось с представлениями о ее смерти, и Кочанов отбросил эту мысль. Он простился с Еленой Федоровной и пошел домой, в свою крохотную квартирку, которую получил, когда, год тому назад, свободный, с дипломом архитектора, вернулся сюда, в родной городок, в его Тулон, и потом вдруг, наспех, женился, надеясь насладиться тихой семейственностью и приободриться, - пошел, не замечая ни улиц, ни своего тела, взнузданный сумбурно-тревожными мыслями. «Давай, Светланка, давай рожай его скорей! – думал он. – А потом мы что-нибудь придумаем!»
11
Когда Светлана снова повернулась к окну, за ним уже никого не было; ей стало тоскливо. Она хотела, чтобы они посочувствовали ей, утешили и вселили надежду, которую она теряла с каждым приступом боли. Когда боль ослабевала, она откидывала потную всклокоченную голову на жаркую и мокрую от слез подушку и думала, что больше не вынесет, умрет, а этим чертовым акушеркам, видно, наплевать: оставили одну в темной палате… Душегубы: не могут сделать укол, чтобы хоть немного полегчало. А эта длинная вчера так и заявила: «Не помучаешься – не родишь!»
Кроме нее, в палате никого не было; через приоткрытую дверь виднелась стена освещенного коридора да где-то, должно быть, в кабинете дежурной сестры заливался телефон. В окне в свете уличного фонаря стыла голая акация, припорошенная инеем.
Светлана боролась с болью и плакала; она чувствовала себя очень несчастной и всеми покинутой. Злилась на себя за то, что никак не может разродиться, на санитарок за то, они покинули ее впотьмах, на мужа, но больше всего ее томила неизвестность – сколько времени еще мучаться здесь и когда все это кончится. Когда в коридоре послышались шаги, она принялась стонать громче, чтобы привлечь внимание, хотя и совестно было тревожить людей, которые уже столько раз помогли. Дверь отворилась, вошла пожилая санитарка Вера, включила свет. Светлана поняла, что Вера пришла проведать; благодарной, ей хотелось пожаловаться, поплакаться, выслушать мудрый успокоительный совет, который бы укрепил. Но Вера работала в роддоме давно, сомнения и страхи молоденьких рожениц ее уже не трогали.
- Что, девка, каково с мужиком-то спать? – Вера грубовата, но добрая и Светлана ей нравится: она от своего дитяти не откажется, как некоторые прости-господи. Роддом – такое место: припугнуть, научить, соблюсти чистоту. – Ты шибко-то не ори, и без того голова кругом идет от ваших криков. Ленка только что родила мальчонку, три кило, родишь и ты. Ах, мать вашу так, когда вы все переведетесь, хоть бы одну ночку спокойно отдежурить! Чего зареванная-то такая? Не реви, скоро повезем…
Светлане хотелось, чтобы Вера говорила еще и еще, ворчала, а она бы с надеждой слушала ее и отвлекалась от боли. И хотя голос Веры звучал деловито, устало и хладнокровно, без сочувствия, но Светлана услышала то, что хотела услышать: что роды протекают нормально (такая формулировка), что и ее, такую капризную, плаксивую, крикливую, раз уж она попала на этот родильный конвейер, спасут эти терпеливые грубые люди, не дадут умереть, что эти часы в ее жизни, конечно, значительные, ответственные, но все, что с ней сейчас происходит, в общем, дело простое, обычное, житейское – не страшное и уж во всяком случае, не смертельное. Но как только Вера ушла и погасила свет, исчезло и ее утешительное воздействие, - опять тревожно, опять больно. И боль невыносимая, и мысли дурные, из медицинской консультации: насчет «таза» - не узок ли, насчет «плода» - в нормальном ли положении, не застрял бы. Теперь она хотела только одного – родить, поскорее родить, а кого – этим вопросом уже не задавалась. И опять эти попутные, посторонние мысли, пополам с ужасом: родила царица в ночь не то сына, не то дочь, не мышонка, не лягушку. Нет, больше она никогда, никогда-никогда не будет рожать. Аборт, говорят, за пять минут делают: почистят – и привет, гуляй. А главное – это тревога, страх, неизвестность – сколько еще? Она вспоминала консультацию и вслушивалась, ожидая, как учили, изменений в характере схваток, но изменение состояло только в том, что схватки учащались, промежутки между ними укорачивались и приноравливаться уже, казалось, не было сил.
И вот, когда зимний сумрак за окнами уже полиловел и в больнице установилась та тишина, в которой даже самые стойкие санитарки, избегавшись, подчиняются предутренней дреме и когда она сама ослабела настолько, что боль лишь тупыми толчками отдавалась в отяжелевшей голове и загнанном сердце, она почувствовала: что-то изменилось, меняется, н а ч а л о с ь, а рядом – никого. И она закричала тем особенным, сигнальным криком, по которому акушерки тотчас узнают, что роженицу пора везти, чтобы она от страха перед обнародованием новой жизни не натворила чего-нибудь. Вошли Вера и медсестра Нина, торопливыми уговорами и хлопотами нагоняя еще больший страх. Момент был именно что решительный, а страх – панический: она растерялась до того, что когда ее хотели взять под белы рученьки, сползла с кровати и упала на пол, цепляясь за матрас.
- Ну-ну-ну-ну! Не бойся, не бойся!..- затараторила Нина, помогая ей встать и не очень уверенным тоном: похоже, сама боялась, не кончилось бы худом с этой неврастеничкой. – Ты, главное, не бойся, голубка. Десять минут – и все будет готово. Опроста-а-ешься!
Но Светлана все равно боялась, обмирала, когда её везли в операционную, самый вид которой -белоснежные потолки, акушер Владимир Иванович, застёгивающий халат, лицо - строго и значительно, какие-то холодно поблёскивающие металлические приборы, стеклянные и резиновые трубки, высокое желтое кресло,- так перепугал её, что она опять порывалась убежать.
- А! Та самая Кочанова, которая нам вторые сутки покоя не даёт,- сказал он благосклонно.
Всему, что с ней делали, всему, что приказывали, она подчинялась, но не сразу и – видела по их лицам – не так, как следовало: заторможенные страхом руки, ноги и голова не повиновались. Она уже не думала о смерти, она молила Бога, чтобы делать всё так, как просят эти суровые люди, на власть и умение которых она уповала, которым доверилась и которым никак не могла угодить. Она мысленно благодарила их за терпеливое с ней обращение, за то, что растягивали, уговаривали, держали.
- Которые в первый раз рожают, их вообще не стоит ничему учить: всё равно всё начисто забывают. Ей говорят: «Тужься!» - а она какие-то кренделя выписывает,- сказала Нина довольно сердито (холодный душ для умиротворения).
- Да не умею я!..- тоже с раздражением и со слезами крикнула она в ответ.
- Ничего, голубушка. Ничего. Попервоначалу всё так, не ты одна. Вот второго будешь рожать и научишься.
- Не буду я больше рожать! – с горячей злостью сказала она и с таким искренним убеждением, что все заулыбались. Её дыхание перехватило от острой боли.
- Спокойно, спокойно…
Это – Нина, и установочным тоном: дескать, крепись, решительная минута.
Отупело стыдясь склонившегося над ней акушера, заискивающе, в поту и слезах, Светлана прошептала:
- А я не умру, нет?..
- Умрёшь, как же! – откликнулась язвительная Вера. – Весь роддом мёртвыми завален. Вчера четверых мёртвых на выписку проводили.
« Укол сделали, стимулируют», - вяло подумала она. Странно было, что, конвульсивно напрягаясь, она то и дело останавливалась взглядом на никелированной табличке какого-то прибора, - прочесть, что там написано,- но что именно, так и не прочла. «Увидел бы Григорий меня такую, малодушную, униженную, разлюбил бы»,- подумала она. Картина, ситуация и впрямь была довольно натуралистическая, не для мужчин, которым хочешь нравиться. И в эту-то минуту, в настроении бредовом, решительном и наплевательском (всё вместе), её насторожило некое торжественное затишье: Вера и Нина с профессиональным любопытством смотрели, а Владимир Иванович изготовлялся ухватить. « Е г о »,- подумала она. Но вместо боли, к которой готовилась, она почувствовала освобождение, пустоту и лёгкость, облегчительное опадание утробы, почувствовала себя такой же худенькой, тощей, о какой уже почти не помнила, какой не надеялась стать, мучаясь беременностью и некрасивостью и завидуя изящным небеременным женщинам. Ещё не веря тому, что произошло, она услышала насмешливый голос Веры: « Смотри ты, как расщеперился!..»- а вслед за этим - тонкое и громкое, как ей показалось сперва, мяуканье, воодушевленно забиравшее всё более низкие, басовитые тона. Она изнеможенно откинулась назад, сквозь сон изнеможенно спросила:- мальчик?- ощутила затылком жесткое прикосновение, подумала, что бы это могло быть, поняла, что валик для головы, и опять подумала с облегчением: « А я не знала, куда голову положить…»
Вера завернула пищавшего ребёнка и сказала:
- Погоди спать-то, сейчас принесу покажу…
Согласная на это, она не могла даже кивнуть: силы иссякли.
- Вот и вся недолга, - сказал Владимир Иванович с удовлетворением по поводу случившегося и добавил, обращаясь к медсестре: - Нина, последи за давлением.
Столь желанная минута освобождения от страданий, гордое самодовольное сознание, что она теперь мать и что роды, представлявшиеся неведомыми и страшными, прошли, легкая насмешка над собой, прежней перепуганной девчонкой, сознание значительности происшедшего с нею и возможности завтра повидаться с Григорием и теткой и удивить их, не знающих, как она здесь малодушничала, спокойствием и материнством, - все эти чувства, ленивые, усталые, но сладкие, новые, бодрые, овладевали ею, возбуждение покидало ее, навалилась приятная истома: не хотелось шевелить ни рукой, ни ногой. Когда Вера показала ей ребенка, она приподнялась на локтях, и первой мыслью было: это безобразное, сморщенное, как стручок красного перца, это чуждое ей существо не она родила, потому что не могла родить такого уродца; она с отчужденным любопытством, без должной любви, смотрела (оценивала), но брать не спешила, мало того – с искренним комическим испугом непроизвольно произнесла:
- Ой, какой страшный – то…
- Ну - у, милая! – сказала Вера. – А ты ангела думала родить? Все они такие, в этом возрасте-то: как тритоны все равно что… Кого хотела-то, парня или девку?
- Мальчика…
- Ну – у, милая! Худо старалась, коли девку родила.
И хотя она редко думала об этом, а думая, всегда решала, что все равно кого, узнав, что родилась девочка, испытала сильное разочарование, почти растерялась. Нина с Верой это заметили:
- Да что в парне-то, глупая ты! Вырастет пьяница какой-нибудь, одно расстройство матери. Девки-то, они скромней, послушней.
Но она не могла подавить досаду, потому что, отстрадавшись, больше бы душевно удовлетворилась, если бы родила мальчика.
- Ну ладно, без прений! – сказал Владимир Иванович, утираясь рукавом. – Везите ее в послеродовую, а я пойду
кофе выпью.
«Намучился он со мной»,- подумала она с признательностью и, сомневаясь, уместно ли это прозвучит, тем не менее робко прошептала свое спасибо. Он удивленно, растроганно и насмешливо взглянул, будто впервые увидел, и ответил:
- Не за что. Надеюсь, этот не последний.
III
Для человека, призванного искусством (а Кочанов не шутя считал себя таковым), подчас настает время, когда его так плотно обступают житейские заботы, что он начинает беспокоиться о том, чтобы не утратить свое призвание. И решается либо покориться судьбе, либо разорвать узы. Текущий день важен для него только тем, насколько подвинул к цели. Такое вот подвижничество. Кочанов иногда думал, что он фанатик, а может быть, даже духовный инквизитор и его жизнь ущербна, лишенная непосредственного счастливого созерцания, огорчений и радостей, душевных волнений, которые испытывает любой живущий человек, покупая мебель, следя за приключениями Штирлица или радуясь обильному снегопаду. Но он понимал, что теперь ничего нельзя исправить, и не завидовал ни Елене Федоровне, ни Светлане в том, что они могут так по-детски вкусно и смачно чувствовать мир. Резкость его характера отпугивала их. Они осуждали его за то, что он не заботился о деньгах, о квартире, о своем внешнем виде, о мнении людей, если они не были такими же одержимыми, как он, не интересовался погодой, хоккейными баталиями и Штирлицем, а когда спрашивали – почему, либо отделывался шутками, либо сердился: каждому свое. «Неосновательный какой-то, - говорила о нем Елена Федоровна. – Семьянина из него наверняка не выйдет. Ему с его блажью только у церкви стоять да милостыню просить». С первых дней она принялась разоблачать перед племянницей его недостатки и не встретила сопротивления в такой мере, чтобы засомневаться в оправданности этого. Светлана еще надеялась примирить обоих, пугливо уважая ежедневно прокламируемую целеустремленность мужа и озабоченная сохранением теткиных симпатий. Из беспечной хохотуньи, первобытно любившей запахи и краски, свои необъяснимые, то грустные, то веселые состояния, которые она называла в целокупности словом «как-то» (мне как-то весело, мне как-то грустно), она превратилась в вечно озабоченную неустроенную истеричку, подозревавшую, что муж уже ее не любит. Разрывалась. За год после замужества столько передумала, что казалось: она сойдет с ума. Иногда, пересиливая себя, говорила с мужем об искусстве, о неоклассицизме и братьях Весниных, но, поощряя, готовый всячески хвалить ее за любое отвлеченное рассуждение, Кочанов, тем не менее, с трудом скрывал досаду. «Вот есть что-то во мне, кипит, а выразить не могу»,- признавалась она. Он говорил, что это не беда, и привлекал ее, чтобы поцеловать. Такой жест. Разговоры по душам приносили обоим большое облегчение, особенно ему: ощущал склонность жены пойти за ним, полюбить его дело как свое. «Глупенькая девочка с добрым сердцем»,- отмахивался он от нее в минуты досады. «Так научился бы хоть доброте и незлобивости! – думала она. – А то затвердил одно: будь я проклят, если не построю Елисейский дворец, Пизанскую башню или мост через Босфор!». С теткой ей было проще: они принимали друг друга сердцем. То, чего она тщетно просила у мужа,- доброты, снисхождения, любви,- она обретала возле тетки. Поскольку участвовать в международных конкурсах Кочанова не приглашали, а спроектировать мост через Босфор одному в Логатове было не просто, он иногда впадал в амбициозную раздражительность, и в такие минуты Светлане становилось неуютно возле него. Она уходила к тетке. Елена Федоровна жалела племянницу, ощущала над нею власть своей безграничной доброты и опыта, помогала, утешала, вытирала слезы, но непременно вслед за этим встревала в ее с Григорием семейную жизнь, настаивала, требовала, даже угрожала,- словом, хозяйничала в ее семье. Светлана не догадывалась, что шла именно за тем, чтобы ей помогли разобраться; когда же, успокоив ее, ей начинали деятельно помогать,
противилась этому, успокоенная настолько, что во всем дерзала разобраться сама. Во всем она разберется и проживет не хуже других; просто она подчас теряет присутствие духа…
Такие складывалась отношения. А тут еще ребенок… Но, может быть, он-то и свяжет ее покрепче с мужем? Может, их жизнь как раз и наладится, сосредоточившись на ребенке?
Кочанов в этом сильно сомневался. Бессонной ночью в комнате, пропахшей валерьяновыми каплями, он в сотый раз задавался этим проклятым вопросом – бросить все и бежать в Москву или честно и просто работать в Логатове, содержать семью? – и не мог ни на что решиться. Пожалуй, это ловушка, а он не настолько силен, чтобы сохранить искру божьего дара в Логатове, среди подгузников, пеленок и детского плача. Обстоятельства требуют от него универсального совместительства, а он к этому не готов. Было бы у него поместье и душ триста крестьян – тогда другое дело. Если даже он есть у него, этот дар, утратить его – пара пустяков. Не поторопился ли он с ребенком-то? «Закоренелый эгоист! - осуждал он себя мысленно. – Ведь это же мой ребенок, новый маленький человечек! Но как подумаю, что сперва он будет радоваться солнечному лучику и яркой игрушке, бояться грозы, слушать сказки и удивляться, удивляться, а потом понемногу вступит в человеческое общежитие и, конечно же, научится себя от других людей отделять, требовать для себя любви, добра, справедливости – в переходном возрасте или чуть позже, - а потом, накопив этих эгоцентрических иллюзий, в двадцать лет, или тридцать, или в сорок, после многих слез и попыток добиться этих благ, вот так же глупо, как я, женится, или вот так же, в поисках опоры и семейного очага, выйдет замуж, если это будет девочка, и опять родит такого же, - как подумаю обо всем об этом, так и берет меня за душу непонятная тоска. То ли повторение пройденного, то ли обновление жизни. А забот, забот прибавится! А между тем я лентяй и не сказать, чтобы очень оборотистый человек. Что предпринять, ума не приложу».
Под утро он заснул с мыслями о жене, которая там мучится, а для себя решив, что на днях позвонит Тиникову, спросит, что сказал Петр Максимович, а уж исходя из этого, станет действовать, Ах, Петр Максимович, если бы вы знали, что в наших руках судьба совсем пропащего человека!
Проснулся он, когда в комнату входила Елена Федоровна.
- Что это ты, как фон-барон, разлегся и двери оставил незапертыми? – сказала она. – Я тебя ждала-ждала, а ты спишь. Вроде не поздно вчера домой-то вернулся, мог бы выспаться. Я уж думала, ты обратно уехал, решила проведать.
- Бессонница была…
- С чего бессонница-то? Молодой еще. Такая ли вот ужо бессонница будет, когда Светлану из больницы выпишут.
- Что она там? Ты была у нее?
- Была. Родила она девочку… три килограмма триста граммов. Глазки, говорит, сразу открыла и запищала. Хорошая девочка, Зоей назовите, я уж Светлане-то говорила. Вставай давай, некогда тебе разлеживаться-то теперь. Беги коляску купи, я денег-то дам, бутылочку соку, конфет, да много-то не покупай, их там кормят хорошо. Да в исполком зайди, к Кочурину, я говорила с ним, он сказал, что дадим им квартиру: оба, говорит, молодые специалисты; так ты поторопи его, а то он, может, забыл. Да коляску-то будешь брать, так проверь: в городе говорят, много бракованных нынче выпускают. Если готовить дома ничего не станешь, приходи обедать ко мне или в столовой поешь. Тебя еще, наверно, не пустят к ней, так ты кулек санитарке отдай, а сам зайди со двора: она в послеродовой палате лежит, второе окно от угла. Я тоже с ней так поговорила. Да подожди, не уходи: куда ты без денег-то. Дверь запри, а я домой пойду. На, вот тебе восемьдесят пять рублей. Деньгами не сори: купи коляску, брюки себе, а то ходишь как ободранный, стыдно посмотреть. А на остальное будешь жить, пока ее не выпишут из больницы. Не потеряй, в кошелек поглубже засунь. Все понял, что я сказала? Ну, иди.
IV
Недели через две супруги Тиниковы получили два письма из Логатова от своих друзей Светланы и Григория Кочановых. Вот что писала Светлана:
«Сонечка, поздравь меня! В нашей семье прибавление – родилась дочь Зоя. Нет слов передать мое счастье, хотя я ждала мальчика. Я сперва не умела с ней обращаться, и у меня от страха пропало молоко. Но сейчас все в норме. Гриша, когда я лежала в больнице, трогательно заботился обо мне: носил передачки, и мы разговаривали в приемной, пока нас буквально не растаскивали, и все смотрел на меня, словно я совершила подвиг. А потом я подходила к окну, и мы еще долго объяснялись знаками. Позавчера меня выписали из больницы. Гриша сейчас бегает хлопочет насчет квартиры – обещали дать в новом доме, который построен на улице Чехова. Так что у меня все оۥкей. Правда, я очень устаю, и мне кажется, что я делаю что-то не так. Но это потому, что мне приходится вставать ночью и кормить ребенка, и я мало сплю. И еще: временами мне кажется, что мы отдаляемся друг от друга. Но это потому, что у нас теперь нет времени приободрить друг друга: днем он на работе, а вечером помогает мне по хозяйству. Я удивляюсь, глядя на него, потому что не предполагала встретить в нем такого внимательного человека и мужа. В кино уже давно не хожу да и телевизор смотрю редко. Видела фильм, называется «Горбун», французский, хороший. Не купишь ли мне хоть пару колготок и компактную пудру, польскую? Деньги тебе я бы сразу выслала. Как живете вы с Василием, напиши, мне очень хочется знать. Моя крохотулька заплакала, побегу к ней, до свидания».
Письмо Кочанова состояло из четырех листов, написанных с обеих сторон убористым почерком.
«Друг мой ситный Василий! Не знаю, соблюдаете ли вы с женой тайну переписки, но, во всяком случае, прошу не показывать ей это письмо. Ты не священник, но мне так тяжело, что я решил исповедоваться, чтобы разгрузиться от сомнений, одолевающих меня. В середине февраля у меня родилась дочь. Я увеличил народонаселение, очень хорошо. Правда, в голове у меня вертится классическая фраза: «Чтобы иметь детей, кому ума не доставало?» - но поскольку в наши дни она звучит как-то уж чересчур цинично, я ее решительно отметаю. А теперь давай пофилософствуем. Представь, что тобою движет сильная страсть. Впрочем, не так, я начал туманно и потому заврусь. Давай переосмыслим метафорически. Допустим, у тебя свидание с девушкой, в которую ты влюблен, страстно, бешено, горячо: быть без нее, не знать, где она, что делает, не видеть, не следовать за нею - для тебя бесконечная мука; то есть без нее ты уже не можешь поступать самостоятельно, все мысли о ней, вся надежда, вера, все чаяния твои, успехи – да черт знает! – все-все связано с нею. И вот она назначила свидание, она поманила. Ты садишься в автобус, но забываешь купить билет, потому что думаешь о ней, не замечая, что едешь зайцем. Входит контролер: «Молодой человек, ваш билетик?» А у тебя нет ни билета, ни денег, чтобы заплатить штраф, - допустим такое. Что делать? Не буянить же, не срываться же, не нарушать же правила поведения в городском транспорте? И ты идешь в отделение. Полчаса ты там торчишь. Выходя, думаешь, что можно еще успеть на свидание. Перебегая улицу, попадаешь под машину. Сложный перелом, хирург, костыли. Надежда, что через год ты станешь обходиться без них. Терпеливая надежда. Девушка ни о чем не знает, она – равнодушная девушка и выходит замуж за того, кто успевает к ней на свидание. Вот моя жизнь до сего дня. В ней есть неуемное стремление, в ней есть жажда деятельности, но на пути вырастают препятствия одно за другим, и я теряю надежду. Я знаю, что мое призвание в архитектуре и ни в каком другом месте, но жизнь искушает, испытывает, шепчет: выйди, дескать, на этот майский луг, там девушки водят хороводы, там вино и телевизоры, дарующие самозабвение, там веселятся все и грустят, бросаясь от кнута к медовому прянику, а ты, неблагодарный, проходишь мимо, влекомый призраками и несбыточными надеждами, - и я поддаюсь ее нашептыванием, и иду за ней, и гляжу, и участвую в ней наравне со всеми (ведь родил же ребенка!), но почему я чужд этому празднику, почему не хмелен, почему смотрю на все посторонними глазами, а главное – зачем совращаюсь со своего пути, если уж избрал его? Зачем не бросаю жену, слушаюсь тетку, зачем прикидываюсь своим для них? Я будто стреножен. Сознание ограниченности жизненного срока, возможность роковой случайности, которая прервет жизнь, а поэтому сомнение в том, что я добьюсь желаемого (ах, если бы это был только мебельный гарнитур, - как бы я обрадовался, установив его в комнате!); нежелание разбазариваться по мелочам, подвизаясь в Логатове, сомнение, что это предубеждение справедливо, и робкие попытки начать карьеру отсюда; понимание, что ни жена, ни тетка, ни тем более ребенок не виноваты, что судьба свела их с таким одержимым; стремление убежать не только от них, но и от себя, от своей одержимости, - в лес, в чащобу, в Карелию, к схимникам, - и мысль, что нужно не бежать, а добиваться своего; зарок не делать ни одного дела, которое не приближает к цели, и уж тем более не стирать пеленок, не мыть посуду – и мысль, что я д о л ж е н это делать, чтобы помочь жене, - да что там, Господи, Боже мой, всего не перечислишь, всех этих рго и contra, в беличьим кругу которых я , изнуренный, обезумевший, кручусь с единой мыслью о своем предначертании. Ах, да чтоб она провалилась, эта мысль, и это глупое предначертание, и все эти божьи искры, чтоб они на век потухли, - так беспощадно они выжигают душу!
Я очертил тебе круг умозрительных противоречий, в которых запутался; я как раз тот солдат, который мечтал стать генералом, но женился. Забыл, что Пушкин советовал Гоголю: живи один. «Ты царь. Живи один»,- это он всякому художнику советовал. Забыл, как поступил Стенька Разин с персиянкой. А я так не могу, мне хочется, чтобы и волки были сыты, и овцы целы; я все еще думаю, что жена станет мне другом и соратником, а у нее оказалось столько своих женских забот, что не до сотрудничества тут. На первый взгляд, сюжет для злободневной юморески к 8 марта: жена стирает, бегает по магазинам, стряпает, а муж после работы меланхолично пролистывает альбом «Постмодернизм в западноевропейской архитектуре». На самом же деле юмора тут немного: я замкнулся в своей духовной сфере, она – в своей. Вероятно, тебе в какой-то мере легче, хоть я и не завистник: ты можешь пойти на актуальную дискуссию в Центральный Дом архитекторов, навестить институтских товарищей, поболтать о том, что Сакулин был не дурак, да и Жолтовский тоже, а я… Ничего не скажу дурного про Логатов; какие древнерусские храмы здесь, ты и сам знаешь; здесь даже живет один крупный писатель, следовательно, жить можно; есть здесь и наши выпускники, молодые совсем еще ребята, и я с ними часто встречаюсь, но, к сожалению, места покуда подходящего в своей сфере мне не находится. Конечно, Логатов – мой родной город. Но Москва – это Москва. Средоточье всего. Ты ведь помнишь, какой я было неуемно честолюбивый, а теперь все чаще думаю, что от перемены положения жизнь не улучшается, что одинаково богата и бедна, радостна и печальна и жизнь старухи, сроду не выезжавшей из своей деревни, и жизнь какого-нибудь дипломата, объехавшего весь белый свет; теперь я все чаще думаю, что простым-то честным человеком и тружеником оставаться, пожалуй, почетнее. Они ведь у меня простые, и жена, и тетка, они неудержимо стремятся быть похожими на остальных во всем. Только рад бы в рай, да грехи не пускают, и они, ближние-то мои, меня за своего уже не признают. Похоже, в этом я и сам повинен: слишком часто, каюсь, любил рядиться в одежды исключительного человека, этакого избранника. Однажды мне тетка Светланина сказала: «Разве можно жить в таком напряжении? Дай роздых душе». Даже она заметила, что я кипячусь как самовар; скоро вся вода выкипит и спирали мои электрические перегорят. Здесь, кстати, хороший драматический театр, только драмы там ставят, как правило, с трагической развязкой – для пущего эффекта; но я думаю, что есть и повседневные драмы, без всякого внешнего блеска: просто жизнь идет, и драма потихоньку совершается. Это, например, когда в одной семье, впрягшейся в один воз, лебедь рвется в облака, рак пятится назад, а щука тянет в воду; из такого союза вряд ли что выйдет. Ты скажешь: стерпится - слюбится; но имеет ли смысл терпеть-то? Я бы, возможно, в конце концов, притерпелся, но в наши с женой отношения постоянно встревает тетка; мы и сами – то еще без году неделя как поженились, сами еще в себе не разобрались, а тетка тут как тут. Детей у нее нет, так она племянницу обожает беспредельно и, разумеется, всегда принимает ее сторону. Воинственная женщина! Сама живет не сказать чтобы очень роскошно, но в ее мозгу сложился, Бог знает почему, какой – то стереотип: деньги, связи и домашнее благоустройство – вот триада, на которой основаны все ее убеждения. Поди купи ее за рупь двадцать, докажи ей, что есть еще такие идеалистические вещи, как служение людям – не одному, двум, трем, а так сказать, всем людям вообще. Что, например, если спроектировать и построить несколько прекрасных зданий, чтобы они радовали глаз и восхищали, - это и явится достаточным основанием того, что ты не зря жил. Нет, она этого не понимает. Она мне говорит: «Ты эти завиральные идеи брось! Жена твоя и ребенок твой должны быть одеты не хуже других. Какая польза-то от твоей архитектуры?» - « А я, может, Дон Кихот, неисправимый, может, говорю ей, придурок». А она мне: «Это сразу видно, что не больно умен». И ведь она права: в сорок лет я буду строить бани, реконструировать пивзаводы и иронизировать над юношескими мечтами о том, как бы спроектировать вселенский дом. И польза появиться, и денежки заведутся, и одет буду не хуже других. А ведь дорого (было) яичко к Христову дню. Стареем, брат, стареем, продаем молодость втридешева и торгуем протухлыми яйцами. И что удивительнее всего, станут покупать…
Я еще хочу в Москву, но эта цель уже утратила для меня смысл. Я еще вспыхиваю и злоблюсь на Елену Федоровну, но уже больше как-то безучастен. Некоторое удовольствие приносит игра с ней: она говорит, чтобы я сделал то-то и то-то, а я, забавляясь, говорю, что она при этом подумала, зачем ей нужно, чтобы я это сделал, что с ней произойдет, если я подчинюсь, а что – если откажусь. Иначе говоря, меня еще потешает и радует, дескать, экий я умник, срыватель масок, демонстратор тайных помыслов и побуждений, но, наверное, и это скоро наскучит. Да вот, например, она входит и говорит: « У вас коврик не вытрясен». – « Это, - говорю ей, - для того чтобы ты могла обнаружить наше упущение и указать на него. Нарочно две недели не вытряхивали, ждали руководящую идею». – « Нечего мне вам указывать, живите, как хотите». – « А это, - говорю, - уже пораженчество. Не отказывайся от нас, Елена Федоровна, не оставляй нас одних: не вооруженные опытом старших, мы погибнем!» Она, не зная, что отвечать, но чувствуя насмешку: « Я для вас столько сделала!..» - « Ага, - говорю, - а вот и доказательство бескорыстности: помогает, но не забывает, что помогает, требует благодарности за это, послушания и возможности указывать на пыльные коврики». Она, оскорбленная до глубины души и гневливая: « Ноги моей больше не будет! Неблагодарные! Света, я ухожу: твой муж этого хочет!» Света, разумеется, в слезы: не знает, чью сторону держать, но предпочитает гнетущую двойственность своего положения войне с теткой. « Ложная патетика, - говорю, - конечно, лучше подействует на впечатлительную племянницу, чем на такого сухаря, как я. Ложная потому, что ведь что же ты будешь делать-то без нас, если уйдешь? Чем жить-то? Кого учить-то жизни? Как будто этому можно научит…. До свиданья, тетушка!» - « Григорий! Молчи! Тетя Лена! Вернись!» - мечется жена. Мне искренне жаль – так она переживает. Но я не могу сдерживаться – не нравится мне ее тетка с ее житейскими наставлениями, и все тут! Грешен, но я люблю показать и доказать ей, что ее убеждения на самом деле липа, мыльный пузырь, что есть другая правда, кроме ее собственной, мещанской, - моя правда. И я должен отстоять ее, иначе грош мне цена. Слишком много указующих перстов развелось – укажут на любую соринку в твоем глазу, а в своей бревна не заметят… Весь вечер Светлана дуется на меня; я не пробую объясниться, примириться, потому что любое мое слово будет встречено с негодованием. И, кроме того, я знаю: завтра они помирятся, Светлана снова наденет хомут послушницы, и польза в том лишь, что тетка реже будет порываться наставлять меня на путь истинный. П у т ь и с т и н н ы й, слова-то какие! У каждого ведь свой путь, который он считает истинным. Не уклоняться в сторону от избранного пути – вот задача, с которой я хотел бы справиться. Я до сих пор вспоминаю наш с тобой задушевный разговор, Василий, вспоминаю, как ты упрекал меня, что я нетерпелив, строптив и все такое прочее. Это правда, в этом несовершенство моего характера, но переделать его я уже не в силах. Когда я вижу, что все ходят в кроссовках, мне хочется пройти по Логатову в лаптях. Будь что будет. Надеюсь, что мы разведемся, и я останусь наедине со своей одержимостью. Прости, что так утрудил тебя, заставив разбирать весь этот сор, вынесенный из избы; просто не с кем поделиться своими мыслями и чувствами. Что говорит шеф по поводу моего неожиданного отъезда? Жаль, что так нескладно все получилось. Ну, ничего, я еще наверстаю упущенное, как только немного приду в себя. До свиданья, счастливый семьянин и баловень судьбы. Напиши, как твои дела на архитектурном поприще, получил ли какой-нибудь заказ на проектирование? Как бы мне хотелось обеими руками взяться за дело, что-нибудь сделать практическое после многолетней теории, но пока, увы, это невозможно. Обнимаю. Кочанов».
Прочитав письмо, вначале искренне взволнованный, потом, переведя мысли на себя, утешенный тем, что в его супружеской жизни нет такого надрыва. Василий Тиников испытал желание познакомить с письмом и свою жену Софью, чтобы она, узнав, как трудно живут другие, могла бодро воспрянуть духом при мысли, насколько благополучна и счастлива ее собственная жизнь с таким хорошим, терпеливым, добрым любящим мужем. Желание было так сильно, что он не смутился начальными словами письма и отдал его Софье: у них друг от друга секретов не было, они жили в любви и согласии.
V
Через год, когда вполне определились ее взаимоотношения с мужем, Светлана написала заявление о расторжении брака. Самым трудным, что пришлось преодолеть при этом, был страх будущей одинокой жизни. Справиться с ним ей помогла Елена Федоровна. Ребенок уже около месяца находился у нее, да и Светлана большую часть времени проводила там, иногда даже оставаясь ночевать. Отнеся заявление, она и Кочанов вздохнули свободнее, потому что особенная тягостность их совместной жизни заключалась в том, что они не знали, как избавиться друг от друга. Теперь они были уже полусвободны, и у обоих появилось даже сожаление по поводу того, что приходится расставаться, как у узников, запертых в одной камере и ненавидящих друг друга, которым пообещали, что их расселят, и которые поэтому готовы оставить напоследок наилучшие о себе воспоминания. Примирение, на которое их вскоре пригласили в суд, не состоялось. Видит Бог, Светлана старалась приноровиться к характеру мужа, но ведь это же не человек, а бесплодная пустыня, в которой никакого произрастания, одни колючки. «Я не пустыня,- ерепенился Кочанов. – Просто многое из того, что тебя прельщает, мне уже надоело, в моем возрасте к человеку приходит одиночество, даже если он женат». Видит Бог, помня народную мудрость об уступчивости, она сносила оскорбления, надеясь покорить его мягкостью, но что ты станешь делать с этим кровожадным тигром: он никогда не благодарил за уступки и либо попросту не замечал их, либо высмеивал. «Я исправно занимаюсь домашним хозяйством, гуляю с ребенком, хожу в магазин – чего тебе еще надо? – горячился Кочанов. – Разве это не уступки с моей стороны? Если в семье лада нет, не один кто-нибудь виноват, а оба, а ты все валишь на меня одного». Вы видите: он нисколько не верил в счастливую семейную жизнь, а она – всегда верила в нее, надеялась ее создать, и ей нечем было бы жить, если бы эту веру у нее не украли. И когда он говорил, чтобы она не верила так слепо и безотчетно в ребенка: он теперь уже не принадлежит тебе, он отдельный человек, - понимаешь? – отдельный, - чтобы она не верила в прочность сервантов и телевизоров: это украшательство души, которой слишком неуютно в мире, и все приобретатели – люди, безнадежно пытающиеся укрепиться на зыблемой почве – чтобы она не верила в любовь: какой идиот будет любить тебя вечно с первоначальным юношеским задором, как ты того от меня требуешь, а если и найдется такой, разве ты не бросишься от него к тому, кто тебя замучит: ведь любовь – это не только наслаждение, но и страдание,- чтобы она не верила в супружеское счастье: его нет, а есть лишь то, что с каждым человеком, будь он так же глуп, как ты, можно примириться, памятуя об общей участи, которая постигнет всех нас, - чтобы она не верила, не верила, не верила и чтобы на пустом безыллюзорном основании возникло у нее мудрое смирение и жажда всех бесконечно жалостливо любить, - вот когда он говорил ей так, она, изумляясь его способности все переставлять с ног на голову («Где голова, где ноги! – кричал он. – Милая моя, земля-то ведь круглая, и если я стою вверх головой, то мой антипод американец вверх тормашками, хотя и он тоже считает, что стоит по-людски! Когда ты наконец поймешь, что мы совершенно разные, даже на биологическом уровне, а живем в одном доме, и нам, чтобы этот дом не сгорел к едрене бабушке, нужно вырабатывать, по крайней мере, терпимость»),- сиротея в неупорядоченном хаосе, который он проповедовал, она хотела уцепиться хоть за что-нибудь, но не могла, раздваивалась, терялась до истерики и понимала, что такого напора мужниной идейности ее слабая плоть не вынесет; она прятала от него цветастые отрезы на платье, любуясь ими, когда его не было дома, воображала, как летом пройдет в этом платье по улицам, кормила ребенка, счастливая его смехом, его проказами, простаивая над кроваткой, слушая тихое чистое дыхание, умиляясь крохотными ручонками и воображая, какая она вырастет, ее Зоя, как будет помогать ей; смотрела наивные рисованные мультики по телевизору, ссорилась в очередях из-за импортных сапожек, играла в снежки, загорала на пляже, радуясь, что еще молода, стройна и красива, ловя взгляды мужчин и опьяняясь возможностью нового счастья; после перепалок с мужем думала, какая же она несчастная, как ей не везет, завидовала подругам, у которых все хорошо, мечтала о любви и счастливых изменениях в жизни после развода, плакала по нескольку раз в день и смеялась, видя из окна, как голуби гоняют нахального воробья, которому все никак не удается схватить хлебную крошку, огорчалась и тосковала при взгляде безысходных потухших мужниных глаз, и волновалась, волновалась при виде, запахе, вкусе и осязании всего внешнего мира. А мужа, казалось, ничто из внешнего мира не трогало, кроме отвлеченных слов о нем, кроме общих, скучных и ненавистных для нее разговоров. Жить так дальше было нельзя. Оба это понимали.
Вторично в суд их вызвали через месяц после подачи заявления и после попыток примирить.
Их ввели в просторный кабинет судьи. Это была еще не старая голубоглазая женщина. Судебные заседатели, молодой человек в очках и толстая полусонная особа, сидели рядом с ней; в их взглядах выразилось деловитое любопытство. Кочанов почувствовал, что способен, не путаясь, втолковать им, почему разводится с женой: ощущения, что его неправильно поймут, возникавшего, когда приходилось объясняться при многочисленной аудитории, не было. Светлана тоже приободрилась: ее мучило, что в заявлении она не смогла как следует объяснить причины, по которым разводится с мужем, и то, что раскрывать душу придется лишь перед этими людьми, укрепляло ее. Она подыскивала точные формулировки для объяснения и успокаивала себя.
- Гражданка Кочанова Светлана Андреевна, Логатовский народный суд ознакомился с вашим заявлением о расторжении брака. Для вынесения своего решения по этому вопросу суд считает необходимым получить подробное разъяснение причин, побуждающих вас расторгнуть брак с гражданином Кочановым Григорием Николаевичем.
Светлана слегка растерялась: она готовилась сказать страстную исповедь, но пока эта женщина размеренно и заученно произносила свои холодные фразы, она засомневалась, что ее исповедь может тронуть всех этих людей, потому что они каждый день разводят не одну супружескую пару, выслушивают не одну исповедь, привыкли деловито смотреть на все это; им все равно – это их работа. Несмотря на то, что формально ей был нужен лишь развод, она почему-то хотела и этих людей убедить в своей правоте. Она молчала, не зная с чего начать, и тогда судья осторожно помогла ей:
- Вы заявляете, что ваш муж бездушен, не любит ребенка, всячески притесняет вас и вашу тетку, неуживчив и несговорчив. Но суд должен располагать конкретными фактами, чтобы решить дело…
- Вы понимаете… я не могу этого объяснить, но он страшный циник. Я затрудняюсь… Дело в том, что конкретно-то я почти ничего не могу сказать: он не пьет, даже не курит, не дебоширит и зарплату полностью отдает – вы понимаете? – но… но я не хочу с ним жить, потому что у нас нет общих интересов…
- Так… - сказала судья, как бы поощряя Светлану к дальнейшему рассказу.
- Он хочет превратить меня в покорную прислужницу, подавить во мне всякое желание. Он со мной ни в чем не соглашается и буквально третирует меня. Он, например, запрещает, чтобы моя тетя ходила ко мне: она, говорит, мне в тягость, терпеть ее не могу, выбирай, говорит, я или она. А как я выберу: ведь она же мне родственница! Я уже в последнее время сама к ней хожу. Он ее с самых первых дней невзлюбил, еще когда только познакомился: уж больно, говорит, чисто у нее в квартире. Да вот, к слову сказать: начну я мыть пол,- вроде бы полезное дело, правда?- а он говорит: какая ты чистюля, лучше бы книжку почитала, а то, кроме этого своего поганого быта да своей тетушки, ничего не знаешь. Другой бы на его месте подхватил швабру, раз-раз – и готово, и мне было бы приятно… Я, конечно, мелочусь, когда об этом говорю, но он вот всегда так поступает, всегда! Я вымою, тряпку постелю, заставлю его тапки надеть, а он – понимаете? – брюзга такой: что ты, говорит, ко мне пристаешь, черт возьми, да пол для того и создан, чтобы по нему ходить; почему, говорит, я должен с тобой считаться, если пожелал пройти по полу в ботинках; и вообще, говорит, зачем ты дергаешь меня по пустякам? Но ведь из таких пустяков вся жизнь складывается, она вся из повседневных мелочей состоит. Ведь я же для него стараюсь, когда мою. Ну, допустим, что все это пустяки, допустим. Но разве отношение к своему ребенку тоже пустяки? Подойдет, щелканет такую вот малюточку в лобик и скажет: сопливая! Вот и вся ласка. Меня это оскорбляет. У нас на площадке соседи живут, у них тоже ребенок маленький, так отец-то души в нем не чает: целует, ласкает, кормит, горшочек выносит, - в общем, все делает. А этот, когда я ему скажу, что вот какими отцы-то должны быть, говорит: я хочу быть самим собой, а не соседом. Да что! Он ведь даже ни разу не поцеловал ее, все брюзжит, что ребенок только жизнь отнимает у родителей. Главное, жизнь свою считает бесценной, а сам ничего не делает: на работу сходит – и ноги в потолок, лежит, книжками обложился. А если, говорит, мне такое времяпрепровождение нравится? Я убиваюсь: надо то сделать, другое, третье, а он лежит, как Илья Муромец. Вы простите, что я все сбиваюсь, но я не могу жить с ним, и все тут! Он меня до того довел, что я теперь почти каждый день больная. А он словно издевается: и слава Богу, говорит, кто не страдает, тот и не человек вовсе, а сытое животное. Ему, я заметила, даже весело, когда я больна: похохатывает ходит; наконец-то, говорит, ты в слабой позиции и за тобой можно ухаживать. Изверг какой-то! Я сперва думала, что он еще не понимает, что надо уважать людей, с которыми живешь, думала, что молод, перебесится. А у него, оказывается, это уже стало правилом поведения: я поступаю как хочу – и баста. Он страшный эгоист, он все себя считает правым, для другого он ничем не пожертвует, лишь бы ему было хорошо. Недавно я хотела отправить матери в деревню коробку конфет, а он и говорит: все равно ведь не оценит, давай лучше сами съедим. Он какой-то недоверчивый, постоянно у него издевка наготове. Да вот сейчас, по дороге сюда, говорит, мол, посмотрю, как они комедию правосудия разыграют. В суде еще ни разу не был, вас в глаза не видел, а уже иронизирует. Приглашаю в кино – я, говорит, в кино выборочно хожу, а ширпотреб не для меня. Хочу имущество и ребенка застраховать – что это, говорит, за гуманизм: ребенок помре, а тебе двести рублей отвалят, да и вообще, нет ничего двусмысленнее страхового агента. У соседей день рождения, приглашают нас от всей души, а он бурчит: а ну их, говорит, к черту, приглашают, чтобы мы их не осуждали, а удовольствия ни на грош, торчи попкой, как дурак. В первые месяцы, когда мне отдохнуть хочется, ребенка у тети и оставлю, лыжи возьму, приглашаю его культурно отдохнуть, а он: я говорит, люблю с природой тет-на-тет, а когда жена рядом – какое удовольствие? И вот так всегда: что бы я ни сказала, что бы ни предложила, он всегда против. На каждый случай у него свой ответ, и все учит, учит… Вы поймите меня правильно: я ведь тоже хочу, чтобы меня любили, хоть немножко. Может быть, не следовало этого говорить, но у нас часто бывает так: мне иногда захочется теплого слова, ласки, я подойду к нему, а он: хоть ты убей меня, говорит, не хочу тебя целовать, когда вижу, что ты этого хочешь. Бес, говорит, противоречия во мне сидит. Может, я глупа, не знаю, но, по-моему, любовь, уважение, терпимость просто необходимы в семейной жизни. А он, как только я об этом заговорю, кричит, что нет никакой любви, сплошное, говорит, самолюбие, бескорыстия, говорит, нету в любви, а сам каждый день « Ромео и Джульетту» читает. У меня в голове не укладывается, как он это все совмещает. Даже письмо своей матери месяцами не может написать – я за него писала. А своим приятелем пишет каждую неделю, исписывает груду бумаги. Но дело-то не в этом, а в том, что – ну, поймите меня! – нельзя нам вместе жить. Страшно мне. Нездоровая у нас обстановка, это на ребенке может отразиться. Лучше бы уж он пил. Я вас очень прошу: разведите нас…
Светлана замолчала. Если бы ее перебивали, пытались возражать, она бы наговорила еще много из того, что накипело на душе, но ее не останавливали и с каждым фактом, с каждым словом ее пыл угасал; ей казалось, что можно было бы обойтись и без этих разоблачений, - наговорить общепринятых фраз, да и дело с концом.
Кочанову, пока он ее слушал, не раз хотелось возразить, потому что она искажала правду его слов, по-шулерски передергивала, но он молчал: он нисколько не был этим задет; пусть выскажется, раз считает, что она права. Конечно, неприятно, когда тебя вот так всенародно чехвостят, рисуют Бог знает каким нравственным уродом и брюзгой; конечно, все совсем не так, и Зойку он по-своему любит, и не такой уж он монстр, каким жена его представляет, - и все-таки он не будет оправдываться, не будет перетряхивать грязное белье перед незнакомыми людьми. Зачем? Кому это интересно? Просто не сложилась супружеская жизнь, вот и все.
Поэтому, когда ему задали тот же вопрос, что и Светлане, он сказал:
- Я со всем согласен. Все чистая правда.
- Значит, вы так же настаиваете на расторжении брака?
- Я? Мне все равно. Она истец, а я ответчик.
- Но, может быть, вы имеете что возразить ей?
- А зачем? Наш спор не из тех, в которых рождается истина.
- Подумайте хорошенько. Я вижу, что вы готовы примириться, вижу, что и жили не так уж плохо. Я говорю это потому, что от вашей жены до сих пор не поступало заявление о взыскании с вас алиментов. Почувствуйте обоюдную вину, ответственность за судьбу ребенка. Что он скажет, когда у него спросят, кто твой отец? Вы делаете очень ответственный, роковой шаг, исправить его будет трудно. Я, например, знаю, что очень многие раскаиваются и приходят потом к нам с просьбами объяснить, как им сойтись вновь. Ведь что-нибудь да значили эти годы, прожитые вместе. Ведь вот поделили же имущество по договоренности. Значит, договориться-то вы все-таки можете, и непримиримых противоречий между вами нет…
«Как ей не надоест говорить одно и то же каждой паре?» - раздраженно подумал Кочанов. Светлана молчала: слова судьи ее как будто начинали убеждать.
- Ну, так как же?
- Разведите нас,- сказала Светлана.
- Да, так будет лучше, - сказал Кочанов.
- А почему вы были так предвзято настроены к нам, когда направлялись сюда? – спросил молодой заседатель, особенно задетый сообщением истицы.
- А почему мне нельзя иметь свое мнение на этот счет? Давайте не будем затрагивать эту большую тему.
- Хорошо. Мы просим вас подождать несколько минут в приемной. Вас пригласят.
Кочанов пропустил Светлану вперед. Она, чуждаясь мужа, продвинулась к выходу боком, словно виноватая. В приемной они старались не смотреть друг на друга, им было неловко. Отказавшись отвечать, он словно бы унизил ее: получалось, что она оклеветала его, хотя ничего, кроме правды, она не сказала.
Окончательное решение они, приглашенные через десять минут, выслушали невнимательно. Светлана еще сомневалась, разведут ли их, но как только судья хорошо поставленным голосом начала зачитывать решение, она поняла, что дело сделано: развели. Она почувствовала то ли легкие угрызения совести, то ли жалость к мужу, то ли к себе, впервые ощутившей бесприютность той жизни, к которой она стремилась, словно с той сложностью взаимоотношений, которая опутывала ее и от которой она стремилась избавиться как от тяготы, исчез и смысл ее существования,- этого она никак не ожидала. А Кочанову вдруг остро захотелось уединиться, отдохнуть, уехать куда-нибудь в глухое место подальше от людей, чтобы там поразмыслить о случившемся, зализать раны, научиться полнее прощать и сильнее любить, чтобы угомонить боль, тоску и растерянность человека, которому снова напомнили, что он одинок в своем способе мыслить и чувствовать. Ему никогда не понять их смешанный язык, и сам он говорит непонятно для них.
Они вышли из здания суда, вместе спустились по крутой лестнице, не зная, остались ли у них еще какие-нибудь обязательства друг перед другом. Она хотела спросить, подыскал ли он квартиру, куда денет имущество, доставшееся при разделе, не собирается ли уезжать в Москву, а он – не лучше ли ей все-таки потребовать с него алименты: уж слишком это широкий и бескорыстный жест с ее стороны, да и ему было бы легче нести вину.
- Я приду вечером,- сказал он, чтобы ответить на ее немой вопрос, и сделал движение, будто хотел попрощаться за руку. Светлана это заметила, но он вовремя опомнился и кисло подумал: ишь ведь, появляется даже уважение к тому, кто тебя так отбрил…
А когда они, обменявшись безликими фразами, разошлись в разные стороны, она думала о том, что, может быть, ошиблась, и вспоминала свои хорошие минуты с мужем, а он думал, смог бы он ее сейчас поцеловать, или просто окликнуть, или как-нибудь иначе поступиться самолюбием ради нее, и не ощущал в себе щедрой готовности к этому.
«Ну что, строитель? – думал он. – Один дом, свой, ты уже разрушил. Что же дальше?»
Все права на эту публикацую принадлежат автору и охраняются законом.