Прочитать Опубликовать Настроить Войти
Алексей ИВИН
Добавить в избранное
Поставить на паузу
Написать автору
За последние 10 дней эту публикацию прочитали
23.11.2024 0 чел.
22.11.2024 0 чел.
21.11.2024 0 чел.
20.11.2024 0 чел.
19.11.2024 0 чел.
18.11.2024 0 чел.
17.11.2024 0 чел.
16.11.2024 0 чел.
15.11.2024 1 чел.
14.11.2024 0 чел.
Привлечь внимание читателей
Добавить в список   "Рекомендуем прочитать".

ТОМЛЕНИЕ ДУХА




©, Алексей ИВИН, автор, 2008 г.

Алексей ИВИН
ТОМЛЕНИЕ ДУХА


Молодожены, Ия Дулепова и Никита Кожемякин (такое имя!), оба инженеры-строители, "крупноблочное семейство", как они себя именовали, - решили погостить в деревне Заручье, где жили родители Ии. На их свадьбу, состоявшуюся в Логатове, никто из Дулеповых не приехал за недосугом: в деревне как раз начинался сев, не до того было. Так что Кожемякину предстояло впервые встретиться с новоприобретенными родственниками – ответственная встреча.


Местность разворачивалась безлесая, обжитая, простирались необозримые поля, рассеченные шоссейными и грунтовыми дорогами; на возвышенностях далеко виднелись деревни в вечерней дымке; кое-где в лощинах и по берегам ручьев рос низкий кустарник. В небе, зависая над землей, трепыхался и звенел еле видимый жаворонок. Дул упорный духовитый влажный западный ветер, беспрепятственно гуляя по полям.


Подходя к деревне, Кожемякин думал, как его примут тесть и теща. Он не знал, как себя с ними вести; вероятно, придется проявить чуткость, уважение и услужливость, на которые, однако, он не ощущал себя способным в такой мере, чтобы произвести благоприятное впечатление. Он заметил, что Ия, едва познакомившись с его родителями еще тогда, на свадьбе, сразу же покорила их, во всяком случае, расположила к себе, и достигла этого тем, что без видимого принуждения вызывалась помочь матери мыть посуду, делать всякое другое дело из тех повседневных, которыми были заняты отец и мать, внимательно выслушивала обоих и толково, уважительно расспрашивала обо всем; он был рад, что Ия так скоро понравилась старикам, но в себе этого шарма, этой обаятельной легкости и непринужденности не обнаруживал: он был самоуглублен, ему не хватало открытости и простоты. Он тогда спрашивал Ию, почему это все в нее моментально влюбляются, но она сказала, что это неправда. Впрочем, он тогда думал, что когда очередь дойдет до него, он поведет себя столь же непринужденно. Однако теперь, подходя к деревне, усомнился в этом и, пока шли через ржаное поле, только и делал, что спрашивал Ию, что любят ее родители, что ему надо говорить и делать при первой встрече, нужно ли поцеловать их и назвать папа и мама, чем особенно следует поинтересоваться, в чем помочь, чем пленить шурина Веньку, а чем бабушку Антонину Михайловну; но сколько бы он ни спрашивал, он не мог избавиться от ощущения, что все произойдет не так, как он ожидает, что не способен сыграть роль и исполнить свой долг так же блестяще, как Ия; он откровенно побаивался и из страха, из желания сориентироваться в отношениях чужой семьи расспрашивал Ию безостановочно. Ей казались смешными его опасения, потому что в семье она уже занимала свое место, для нее не было ничего проще, как встретиться с родителями и снова испытать ощущение своей необходимости, как будто она никуда и никогда не отлучалась. Она радостно узнавала окрестность, почти не изменившуюся за это время, и куда бы она ни взглянула – на лощину ли, заросшую ольхой, на церковь ли в соседнем селе, - тотчас рождались воспоминания детства, случай или эпизод, которые она, с трудом дослушивая сетования Кожемякина или даже перебивая, спешила рассказать. И он таким образом приобщался к ее воспоминаниям. Его вопросы, страхи и опасения сперва смешили ее и забавляли, а потом, наконец, надоели: встреча как встреча, ничего особенного, будь проще, естественнее, вот и вся премудрость, а то начнешь опять все усложнять. Но когда дошли до околицы, страхи Кожемякина передались и ей; она сосредоточила свои мысли на моменте встречи, подумав, что теперь уже, должно быть, видно из окон, как они подходят, и, сказав мужу, чтобы не сутулился. "Интересно, дома ли отец? – подумала она. – Венька наверняка на работе: может, силосует, может, с мужиками в мастерской сидит".


- Ты постарайся как-нибудь потом найти время и посиди с отцом, - сказала она мужу. – Поговори с ним, поинтересуйся чем-нибудь. И вообще, сегодня никуда не убегай. Отложи до завтра свои одинокие прогулки. А то подумают, что они тебе не понравились, и обидятся. Если не можешь назвать его папа, называй просто батя; у нас все его так зовут. Мать можешь никак не называть, она необидчивая. Словом, чем проще, тем лучше. И не выдумывай всякой ерунды, знаю я тебя!


- Может, о войне с ним поговорить?


- Он не воевал, Вот еще что: расскажи им о себе, если спросят; да если и не спросят, все равно расскажи. Им ведь все-таки интересно, кто ты. Особенно бабушке. Молока у нее попроси: она любит, когда много едят. Вообще, поесть у нас любят, так что ты ни от чего не отказывайся: через силу, но ешь.


- А бабушку мне звать Антонина Михайловна?


- Она сама скажет как, ты об этом не беспокойся.


Они задворками подошли к красному дому, перед которым на лужайке стояли конные грабли и косилка. Двери на двор были раскрыты настежь; было видно, что внутри, орудуя вилами, какая-то старуха откидывает в кучу навоз. Ия шепнула, что это бабушка, и устремилась туда, таща за собой Кожемякина, который вдруг почувствовал, что не может сейчас встретиться с бабушкой: не готов. Он был человек мнительный и новых знакомств не заводил. Но переборол себя и, на всякий случай вымученно улыбаясь, чтобы показать, что рад встрече, лихорадочно придумывая, что бы такое обворожительное сказать, и вместе с тем предчувствуя, что все, что скажет, будет с его стороны неискренне, пошел вслед за Ией, стыдясь того, что она его тащит, как куклу, и что поэтому он, должно быть, смешон, злясь на жену за то, что она взяла на себя всю инициативу знакомства, так что остается лишь повиноваться; более же всего он внутренне протестовал, что все получается импровизированно, не так, как представлялось, и поэтому он, не успев подготовиться и отрепетировать, должен теперь пороть горячку, нести вздор, который произведет не то впечатление, на какое он рассчитывал. Процедура знакомства не была обставлена, они даже не подали телеграмму, что приезжают, и то, что бабушка выбрасывала навоз, вместо того чтобы выйти встретить их хлебом-солью, свидетельствовало о будущей полнейшей неразберихе и горячечных хлопотах ради него, а этого-то он как раз терпеть не мог – выступать в роли героя: всегда в таких случаях хотелось спрятаться, стушеваться. Все эти противоречивые мысли и чувства, из которых он не определил и десятой доли, забушевали в нем, когда он, растягивая губы в любезной улыбке, шел навстречу бабушке, которая, заслышав голоса, медленно разгибала деревенеющую спину и щурилась, соображая, ее ли это внучка и с кем она, но еще не улыбалась, пока не увидела, что и этот сутулый незнакомец и внучка улыбаются, незнакомец - с наигранным подобострастием, а внучка – как если бы дарила ко дню рождения цветастый шелковый платок: уж какой есть, бабушка, извини; и как тогда, в день рождения, внемля этому извинению, так и сейчас, она ответно улыбнулась, еще не разглядев хорошенько зятя, но готовая, раз он нравится внучке, одобрить ее выбор.


- Ну, здравствуй, бабушка! – сказала Ия. – Трудишься? А мы к вам в гости!

Они троекратно расцеловались. Бабушка оказалась крупной старухой; на ее морщинистых щеках еще пробивался кирпичного цвета румянец, прищуренные глаза смотрели весело и с любопытством, кое-где по подбородку топорщились старческие волоски; голос у нее был хоть и хрипловатый, но задорный, жизнерадостный. В безрукавой телогрейке, она стояла, опершись на вилы, и в упор смотрела на Кожемякина смеющимися глазами из-под спутанных бровей.


Кожемякин заметил за женой одну черту: она была порывиста в речах и поступках и часто, по его мнению, перебарщивала. Во всяком случае, он опять подумал об этой ее черте, когда Ия широким жестом, каким показывают драгоценный экспонат в застекленной витрине, представила его бабушке и сказала излишне весело, запанибратски:


- Познакомься, дорогая Антонина Михайловна, это мой муж Никита. Прошу любить и жаловать.


Бабушка сказала, что ей очень приятно; и вслед за этим Кожемякин, взглянув на жену, которая улыбалась, и на бабушку, которая ждала, понял, что теперь его очередь целоваться, трижды, как заведено, как целуются, встречаясь, дипломаты в аэропорту, если уверены, что встреча должна пройти в сердечной обстановке; и хотя дипломат он был никудышный, да и обстановка была не та (они остановились возле свежей навозной кучи), он тем не менее опять себя переборол, с внутренним сопротивлением принужденно нагнулся и поцеловал бабушку, трижды прикоснувшись стиснутыми губами к ее блеклым губам, собранным гузкой. Бабушка рассмеялась, довольная, подобревшая; было заметно, что Кожемякин угодил ей, не отказавшись целоваться.


- Вижу, вижу, каков удалец! – сказала она. И Кожемякин, вынужденный улыбнуться при этих словах (хотя и знал, что впечатление удальца способен произвести только на очень старую женщину), подумал, что, похоже, со своим уставом в чужой монастырь не ходят: пусть бабушка считает его удальцом, пусть запросто с ним обходится, пусть – придется какое-то время потерпеть и гонору, сумасшедшинки своей не показывать, не дичиться, хотя, конечно, лучше бы сразу поставить себя так, чтобы его не дергали: уж лучше он прослывет неразговорчивым, замкнутым бирюком, чем рубахой-парнем, каковым не является; да, хорошо бы сразу во все внести ясность, чтобы не было путаницы. Эти мысли не согнали с его лица признательной улыбки, которую, он знал, он должен был сохранять еще очень долго, может быть, весь день и уже решился на этот подвиг ради правил хорошего тона. Когда бабушка извинилась, что не одета для дорогих гостей, и попеняла Ие, почему та не известила их телеграммой, Кожемякин почувствовал, что бабушка, может быть, все сама прекрасно понимает, прощает его молчаливую конфузливость и о ее причинах догадывается.


У Кожемякина была, как выражаются психологи, ригидная нервная система: когда впечатления следовали один за другим, непрерывно и от него требовалась столь же быстрая реакция, он скоро утомлялся и начинал раздражаться; ему хотелось спрятаться в свою скорлупу и там не спеша, обстоятельно, эпически поразмыслить о том, что с ним произошло, о себе и о вселенной – спокойно, без суеты, может быть, даже с трубкой во рту, как чукча на берегу таежной реки. К тому же Кожемякин был меланхолик. Ясно, что ему сейчас приходилось трудно: предстояло мгновенно вживиться в чужеродную среду, раздумывать было некогда. Вот они втроем вошли уже в сени, и Кожемякин вдруг окутался облаком жужжащих мух; сперва показалось, - настолько был уже взвинчен, - что мухи своими жирными лапками и крылышками прикасаются к обнаженным нервам; он передернул плечами, как в ознобе. А действие разворачивалось; круговорот событий и знакомств, которые для другого человека стали бы настоящим праздником души, грозил поглотить Кожемякина. Огорчаться по поводу мух было некогда, потому что они уже открывали дверь и входили, Ия впереди, за ней Кожемякин, сзади бабушка. Очутившись в тесной комнате, в которой, казалось, не было ни сантиметра пространства, свободного от каких-то тряпок, блюд, папирос, раскиданных везде, он ощутил тупое недоумение, ибо воображал увидеть чистенькие, светлые комнаты, чистоту, порядок и уют; но и над этим было некогда думать, потому что он увидел краснощекую женщину в фуфайке и догадался, что это и есть теща, мать той девушки, которую он любил и которую представлял почему-то воспитанной в чистеньких светлых комнатах. Но факт был налицо, и так как раздумывать об этом было некогда, он приберег его на тот день, когда суета вокруг него уляжется, а сейчас, он понял, нужно подойти к этой женщине и поцеловать ее так же, как бабушку, чтобы угодить и ей. Для чего это было нужно ему и, главное, так ли уж нужно им, он не понимал, а не понимая, не мог поступать сознательно и свободно; но он решил, что этого не избегнешь, утешаясь, что когда со всеми перезнакомится и скажет все, что от него хотят, ему за это воздастся: авось дадут возможность отдохнуть и говорить то, что он думает. Он неловко остановился посреди комнаты, оторопелый, как марионетка, которую забыли дергать, подождал, пока Ия кончит целоваться с матерью, затем подошел сам и, больше опираясь на тещу, чем обнимая, поцеловал троекратно, отстранился, увидел приветливый оскал, подумал, что, наверно, и он так же скалится, а потом – нужно ли ему сейчас назвать эту женщину мама или еще не время и все поймут, что он соврал. Он промолчал, ощущая глупость своего молчания, но благодарный Ие за то, что она тоном необыкновенной заинтересованности спрашивала, что у них новенького, как они живут и т.п., тем самым спасая его. Его присутствие сковывало всех, вся сцена была натянута и, чувствуя это, Ия утащила его в другую комнату, а мать и бабушка стали суетливо убирать тряпки и посуду на столе. Кожемякин с любопытством оглядел комнату и остановился перед цветными увеличенными детскими фотографиями Ии и Веньки; пялясь на них, он чувствовал, что теперь-то, наконец, ведет себя непринужденно. Ия, стоя сзади, рассказывала, когда и по какому случаю висят эти фотографии и каким смешным был Венька в детстве; Кожемякин внимательно слушал и забывал. Вскоре и она, смущенная беспорядком в комнатах, принялась убирать и расставлять бесчисленные вещички, потом убежала в палисадник нарвать цветов, потом стала мыть пол, стремясь отделаться от томящей неопределенности. Как и предполагал Кожемякин, все засуетились. Когда в комнату, где он сидел, входили бабушка или теща Зоя Ивановна, он душой устремлялся к ним, чтобы помочь в хлопотах, но они со смехом отказывались, величая его дорогим гостем, и он, подосадовав, снова листал случайную книгу.


В сенях послышались тяжелые шаги, затем кто-то вошел в дом. Кожемякин, еще не видя вошедшего, уже знал, что это тесть, по той значительной перемене, которая произошла в женщинах; они перестали разговаривать о своем, и бабушка сказала: "Вот и хозяин вернулся!" Кожемякин встал, считая, что нужно пойти туда, и путаясь в мыслях, которые надо было высказать при встрече, но тесть сам вошел к нему. Это был крупный мужик с большим ртом, в грязной спецовке и сапогах.


- А, приехал! – сказал он, подавая шершавую, как доска, крепкую ладонь и занося руку, чтобы обнять зятя. Кожемякин покорно и неуклюже придвинулся к нему, пахнущему железом и воздухом, думая и сомневаясь, надо ли и его поцеловать в эти толстые губы, и то же сомнение уловил в глазах тестя; и продолжая сомневаться, оба поцеловались, избегая губ и прикоснувшись носами, Кожемякин – к щетинистой колючей холодной щеке тестя, а тот – к его юношеской безбородой щеке, и потом, слегка отводя взгляды от смущения, посмотрели друг на друга. И оба разочаровались, ибо их представления друг о друге не подтвердились. "Этого, в сапогах, я и должен теперь звать отцом?" – подумал Кожемякин. "Эта тоненькая былинка – мой зять?" – подумал Матвей Васильевич. Но что бы они ни думали, оба выразили глазами удовольствие, взаимно очарованные, и оба поняли, что теперь ничего нельзя поправить. Матвей Васильевич расспрашивал Кожемякина о работе, о планах на будущее, а тот отвечал непространно, сдержанно: сразу стало ясно, что они с тестем люди совершенно разные и настроиться на задушевный разговор не смогут, хотя и пытаются. У Кожемякина создалось против Матвея Васильевича предубеждение в том, что тот его правильно поймет, если выложить начистоту все, что касается этих планов. Поэтому он поминутно обрывал себя и в свою очередь интересовался, каков в колхозе урожай, для чего косилка перед домом, почему нельзя ее отремонтировать в мастерской. Матвей Васильевич отвечал на его вопросы с тем же принуждением и увертками, с какими Кожемякин отвечал ему. Когда, наконец, Матвей Васильевич заговорил об инженерах, Кожемякин почувствовал, что беседа не клеится и не склеится, ибо начали они ее с активного взаимного болезненного прощупывания. Матвей Васильевич знакомился с зятем, пожалуй, прямодушнее и заинтересованнее и вскоре чутко уловил, что тот от его натиска уходит в глухую защиту, и так будет продолжаться, пока не закончится раунд этих ознакомительных переговоров. Тем временем говорить уже стало как будто и не о чем, возникали стеснительные паузы, и Кожемякин злился, до чего же толстокожим оказался тесть: никак не поймет, что уже пора оставить его в покое, познакомились. Между тем Матвей Васильевич это почувствовал, но был озадачен и формальными итогами предварительного знакомства не удовлетворен. Разошлись они, однако, с сознанием, что исполнили необходимое. Видевшая их Ия с тревогой взглядывала на мужа, словно спрашивала, так ли он себя ведет и поладили ли они. Когда Матвей Васильевич наконец ушел, Кожемякин поднялся с дивана и подошел к жене в надежде на душевную поддержку и ободрительное слово: как-никак, к ней-то он уже попривык, пообтерся возле. Впрочем, и ее-то он любил и понимал еще как-то непроясненно, мутно, - так нет же, от него требовали, чтобы он немедленно понравился и ее родителям. Зачем это? К чему такая спешка? Обнюхивают его, словно чужую странную собаку, оказавшуюся среди других в обжитой псарне.


Видя, что он немного удручен и устал, Ия ободряюще улыбнулась: дескать, ты молодец, умница, тебя приняли хорошо, успокойся. Но Кожемякин не успокаивался: он посылал жене и Богу тревожные сигналы: у меня нет с ними контакта, нет контакта, я тычусь вслепую, спасите! Восприятие уже пробуксовывало, вежливых приклеенных улыбок уже не хватало, а ведь предстояла еще встреча с Венькой.


Тем временем Матвей Васильевич сбегал в магазин. На столе появилась водка. Кожемякин был человек непьющий; во всяком случае, он не искал поводов выпить, но ему часто приходилось убеждаться, что эта добродетель ему вредит: из-за нее он слыл некомпанейским парнем еще когда учился. Но теперь повод был, и повод очевидный; отказаться значило оскорбить. Он и не отказывался, а хотел только, чтобы пир начинался не так рано, не с кондачка, но свободным в своих желаниях он не мог быть и согласился поотнекивавшись. Бабушка, Зоя Ивановна и Ия набросились на Матвея Васильевича, но он отмахнулся от них ("Мы знаем, что делаем!"), показывая, что хозяин в доме он, а не эти бабы, и приглашая Кожемякина так же не церемониться с ними. Кожемякин сел за стол, не довольный, что уступил, тем более что воспротивься он выпить, его бы все, кроме Матвея Васильевича, поддержали в этом. Но обидеть кого бы то ни было он не хотел. Тесть разлил водку спеша, словно верил, что выпьет, - и от чего-то избавится; так пьют лекарство при сильных болях. Он к ужасу Кожемякина налил ему полный стакан, но тут вмешалась Ия, и было решено, что он только немного выпьет, грамм сто, не больше. Все это время Кожемякин ерзал на стуле, мысленно ругался и злился, ибо сперва от него требовали просто выпить, потом – выпить полный стакан, потом – сто граммов, и все эти ограничения, уточнения, суетня из-за того, сколько ему выпить, бесили его, нервировали, потому что он уже примерно знал, сколько надо выпить, чтобы соблюсти приличия. "Задергали совсем, затормошили. Заботливые хозяева, гостеприимные, что и говорить! И зачем им нужно принимать во мне такое участие?" – распалялся Кожемякин. Он почувствовал глубокую, избыточную усталость, и ему захотелось совершить ту самую одинокую прогулку, против которой предостерегала Ия. Тесть, судя по всему, был мужик неплохой, простой и немудреный, но с похмелья, иначе бы не усадил его с такой поспешностью за стол, не дожидаясь ужина. Именно поэтому, хотя презрения к тестю не было, Кожемякин как-то сразу утратил к нему интерес, расконтачился, оборвал ту робкую связь, которая наметилась при знакомстве: в глубине-то души он надеялся на большую близость с этим человеком, чем та, которая возникает за выпивкой. Да, за ним ухаживали, да, он был в центре внимания, но оно было в тягость и отдавало подобострастием. Возможно, следовало пожить среди этих людей, чтобы оценить их простоту, их радушие; Кожемякин же судил людей чрезвычайно строго, и кто до его высоких мерок не досягал, тот утрачивал для него привлекательность. Матвей Васильевич между тем выпил свой стакан легко и жадно. Кожемякин тоже отпил из своего прилично, хотя, конечно, следовало бы выпить до дна. За дружелюбную встречу, за добросердечные отношения. И не один стакан, а сколько потребуется. Даже если бы ночью пришлось немного поблевать, проглотить анальгин.


Когда на улице затарахтел мотоцикл, Зоя Ивановна сказала, что это, должно быть, Венька, и Кожемякин напрягся, как пружина, при мысли, что встреча произойдет при стольких свидетелях, но когда Венька вошел, ввалился, распахнув тяжелую скособоченную дверь, и в комнате стало еще теснее от его крупного тела, Кожемякин понял, что с этим-то целоваться не придется, и, улыбаясь, приподнялся навстречу. Венька сразу оценил обстановку, поздоровался с сестрой, шагнул к Кожемякину и протянул руку, представившись: "Вениамин", хотя тотчас понял, что это уже известно, и смутился. Потому ли, что Венька был его ровесник, Кожемякин сразу стал с ним на короткую ногу и успокоился при мысли, что хоть кто-то в этом семействе надежно спрячет от него свою ревниво-агрессивную любовь к Ие и примет свершившийся факт ее замужества относительно равнодушно. Венька не сказал ни одного вежливого слова, ничем не поинтересовался, а стал раздеваться, и его поведение было естественным, так что следовало только поблагодарить его за это.


Стали собирать на стол. Кожемякину надоело сидеть праздно, и он поднялся, чтобы выйти во двор. Тесть и теща в один голос спросили, куда он, а Ия сказала, чтобы он далеко не уходил, ужин уже готов. "Куда! Куда! На кудыкину гору!" – мысленно огрызнулся Кожемякин. Он успел заметить одну любопытную особенность: в этой семье было много крику, шуму, препирательств, бестолковщины и взаимной сердобольной опеки, в которую теперь заключали и его. Отец с сыном после работы, судя по всему, уже ничем не занимались – законно отдыхали, чуждаясь внешнего домашнего благоустройства, а между тем палисадник перед домом обветшал и покосился, крыша хлева, драночная, осела и протекала, дворовая лужайка после дождей превращалась в грязное месиво, а и требовалось-то только прокопать канавку, чтобы отвести воду. Замечалось какое-то неблагополучие кругом, точнее – какое-то безалаберное забвение собственных нужд, ежедневное, в котором живут многие трудовые русские семьи; из рассказов жены он знал, что связано это не в последнюю очередь с тем, что Матвей Васильевич пристрастился к выпивке, да и Венька почти не отставал от него.


Один, стоя на крыльце, Кожемякин отдыхал душою. Солнце садилось. И было тихо. Вечерний покой ложился на окрестные поля. Кожемякин любил эти часы, это умиротворение природы. Его совсем не тянуло в дом, где готовилось ненужное застолье, где, баловень и любимец двух женщин, сидел на табурете и пил водку Матвей Васильевич, где ставили на стол наспех приготовленные кушанья и не понимали той языческой мудрости, с какой надо провожать и заканчивать еще один день этой жизни. В хлеву покорно, устало вздохнула корова. Нет, Кожемякину совсем не хотелось входить внутрь этого дома под красной железной кровлей, где готовились отметить встречу с ним. Это застолье по случаю его приезда заслоняло ту главную мысль, с какой устраивались на покой все твари земные. Хотелось не спеша укладываться на ночлег, а не наедаться на ночь, не праздновать. Эх, отменить бы это грядущее шумное и бестолковое застолье… Но долг есть долг, не следует понапрасну горячиться. Кожемякин успокаивался, дыша вечерней прохладой, и набирался терпения. Его долги еще не исчерпались; пока он здесь, его неизбежно станут мять, тискать, ощупывать, оценивать глазомерно и на зубок, испытывать с вооруженным пылом. А между тем он уже так устал, словно просмотрел шестисерийный остросюжетный фильм в один присест. "Хорошо бы уехать не через две недели, а раньше, - думал он. – Поговорю завтра с Ией, поторгуюсь, авось удастся сократить срок. А не потолковать ли с ней об этом сегодня? Надуется. А не написать ли матери домой, чтобы послала сюда телеграмму, что мне надо срочно возвращаться? Пожалуй, так и надо сделать". Решив так, он повеселел, гнетущее настроение развеялось. Главное, искать выход, а он возможен из любого положения. Завтра он смотается на рыбалку, послезавтра на велосипеде объедет близлежащие деревни, потом еще что-нибудь придумает, - авось избежит неодолимых провокационных сцен и всевозможных испытательных объяснений – любит ли он их дочь или нет и вообще, что он за человек. – Он охотно, с новой любовью к родственникам, с миролюбивым желанием подчиняться всем их требованиям, с готовностью вернулся в дом – заглаживать вину за дурные мысли и попытку к бегству.


Стол был накрыт в горнице, женщины хлопотали вокруг, расставляли закуски. Кожемякин снова упал духом и сказал, что, на ночь глядя, не надо бы устраивать никакого пира, но Зоя Ивановна ответила, что их семья не хуже всякой другой в деревне. Да ведь и повод какой! Кожемякин не настаивал и сел смотреть телевизор, который Венька, переодевшись в чистую рубаху, включил, чтобы чем-нибудь заняться посреди праздничной суеты, и потому еще, что, смотря телевизор, не надо было ничего говорить. Шла программа "В мире животных". Глядя, как красивый стремительный гепард гонится за ланью, Кожемякин симулировал спокойствие, показывая себе и всем, что вполне освоился и чувствует себя как дома; впрочем, иногда он как бы забывался, озирался на хлопотливых женщин, искоса разглядывал Веньку, который притворялся, что его интересует, догонит ли гепард эту лань (Кожемякин понимал, что следовало бы с ним поговорить, а говорить-то было не о чем), - прицениваясь, смотрел на тестя (перехватывая этот взгляд, Матвей Васильевич приставал к Кожемякину, чтобы тот выпил с ним), смотрел в горницу, на серого котенка, разыгравшегося со своим хвостом, - и в нем замечалось то беспокойство, которое он тщетно пытался скрыть. Он хотел, чтобы приготовления скорее закончились, чтобы, когда все выпьют, о нем забыли и ему стало легче. Было в этих обстоятельных приготовлениях что-то торжественное, радостное, чему следовало покориться, - церемониал, смотрины, цветастые тарелки из серванта, хрустальные рюмки… - Вот Зоя Ивановна остановилась, якобы привлеченная интересной сценкой в телепередаче, на самом же деле желая развлечь Кожемякина, который, как ей казалось, скучал, но он, заметив это, так старательно уставился в телевизор, что она ушла, и тогда он как будто от чего-то избавился: от надзора, от слов, к нему обращенных, может быть, от укора. Так повторялось уже не раз, и не только с Зоей Ивановной, и всегда Кожемякин захлопывался изнутри, запирался на семь засовов, баррикадировал дверь. Когда Ия уселась на диване, громко вздохнув в расчете на их сочувствие ее усталости, показывая им, что она забегалась и счастлива этим и еще хочет бегать, они с Венькой обрадовались ей. Кожемякин взял ее за руку и почувствовал, что в эту минуту Венька думает, как он, чужак с тонким анемичным лицом, смеет так запросто обращаться с его сестрой. Ия, рассеянно улыбаясь, слушала, что говорит Венька ("Ирку Анисимову знаешь? Вместе со мной училась. Вышла замуж. И знаешь за кого?…"), ее мучило, что брат, глядя в глаза, видит-то все-таки не ее лицо, а их, ее и Кожемякина, сцепленные пальцы и к столь неожиданному раскладу трудно привыкает; поэтому она не сразу поняла, что он ей сказал, а когда поняла, то стала шумно восторгаться и горячо спрашивать, за кого же вышла замуж Ирка, лишь бы он перестал обращать внимание, а сама она забыла, что сидит рука об руку с мужем. Для Веньки было внове видеть сестру замужней, и он переживал странное чувство, похожее на ревность. Матвей Васильевич так же, видя их вместе, ревновал, но тем старательнее притворялся равнодушным и тем заинтересованнее поддевал на вилку соленый помидор. Бабушка казалась всецело поглощенной кухонными заботами, но и она, возвращаясь из комнаты, где смотрели телевизор, на кухню, думала о том же, хотя и прогоняли эти мысли; она во всяком случае хотела угодить интеллигентному зятю и была недовольна, что ей не удалось уговорить Матвея отказаться от неурочной выпивки. "Перед каждым хорошим человеком опозорит меня, нехристь такой!"


Когда наконец все угомонились и расселись вокруг стола, наступила ожидательная пауза торжественного момента (тихий ангел пролетел). Все, улыбаясь, смотрели на молодых супругов, сидевших рядом, но после паузы стало ясно, что никто не берется произнести тост, и тогда Матвей Васильевич, перезвонившись сперва с рюмкой Кожемякина, потом дочери, сказал внушительно и кратко:


- Живите мирно и дружно. Давай выпьем, зять.



- Раз уж сошлись, делайте все полюбовно, - заговорила бабушка, блестя живыми масляными глазами. – Бог даст, проживете не хуже нашего. Главное, друг другу уступайте, а не так, как нынче делают: подрались и развелись. Брак – дело святое.


- Ну, бабушка, развела опять! – сказал Венька, чтобы избавить Кожемякина от излишних нравоучений.


- А ты не встревай. Вот ужо женим и тебя, - сказала Зоя Ивановна. – Хватит тебе шататься-то.


- А я, может, хочу пожить холостым. Мне еще рано хомут на шею одевать, - громко сказал Венька; одной лишь доброй улыбки его широкого веснушчатого лица было достаточно, чтобы у Кожемякина потеплело на сердце.


Он радовался, что разговор сосредоточился на Веньке, а о нем как будто забыли, и накладывал салат в тарелку жены: старался быть внимательным, расторопным, не хмуриться и не дичиться за праздничным столом - экзаменовался на смотринах. Ия поблагодарила его; он вызвался положить салат еще и бабушке, но та запросто отказалась и тогда он, чтобы движение не пропадало даром, долил лимонад в стакан Зои Ивановны: такой услужливый зять, хотя и молчун. И все-таки в новоиспеченном зяте не обнаруживалось живинки – церемонился, производил впечатление затравленного волчонка, был скован. Мнительному, ему казалось, что за каждым его движением наблюдают. Отчасти это так и было. Когда, потянувшись за хлебом, Кожемякин спугнул муху, Зоя Ивановна заметила это и сказала:

- Сколько мух в комнате! Хоть бы липучку где достать…


- Как же летом без мух? Полно-ка пустое-то говорить, - просто сказала бабушка – по-прежнему, несмотря на свои восемьдесят лет, глава семьи, крепкое корневище рода.


Кожемякин налегал на еду. Под действием выпитой водки все, кроме него, оживились; он же был по-прежнему молчалив, не переставая все замечать, а чтобы в его молчании не усмотрели недовольство, изъявлял удовольствие семейством и ужином тем простым, особенным, внимательным и вежливым выражением глаз, с каким он на всех смотрел, улыбками, киванием и жестами; когда к нему обращались, чаще всего бабушка, отчего он не ест, или Матвей Васильевич, уже грузный, с просьбой уважить его и выпить, - он простецки благодарил их ("Не беспокойся, бабушка! С удовольствием, батя!") и делал то, на чем они настаивали. Впрочем, пил он мало, потому что водка оглушала его, но не веселила; а чтобы не обидеть тестя, делал вид, что вот-вот опрокинет стопку, и, понюхав, ставил ее на стол. Матвей Васильевич становился не то что неприятен, но привычен: грузная посадка, толстые локти на столешнице, отвислые толстые влажные губы и зычный хриплый голос; манерная обходительность, с которой они встретились, слетела с Матвея Васильевича, и по тому, как мало женщины одергивали его, Кожемякин понял, что таким его привыкли видеть.


- Зять, зять! Слушай сюда! – кричал он. Кожемякин любезно и вместе с тем достаточно уже бесцеремонно смотрел; тесть, которого он при встрече бессознательно уважал за запах железа, исходящий от него, и шершавую ладонь рабочего человека, теперь поблек в его глазах. – Слушай сюда! Ты Ийку береги, она у нас одна. Вырастили, воспитали, теперь твоя… Береги! В обиду не давай. Ну, выпьем, что ли… Да не ставь, не ставь обратно-то! Брезгуешь? Пей, пей до дна, злобы не оставляй. Ну, вот молодчина! Ты меня уважаешь? Ну-ка пойдем на крыльцо покурим, а то бабы тут разгалделись.


Матвей Васильевич встал из-за стола, и Кожемякину ничего не оставалось, как последовать за ним; он вспомнил, что Ия советовала посидеть с отцом. Когда они вышли и сели на ступеньки, Матвей Васильевич обнял его тяжелой рукой за плечи и, дыша перегаром, стал говорить, что он, Матвей, мужик простой, простая и бесхитростная душа, любит таких же простых людей, что вся его семья люди бесхитростные, что он, зять, видно, парень умный, что если он стесняется звать его отцом, пускай зовет батей, по-простому, без хитростев. Кожемякин поддакивал.


- А я вот сложный. – Кожемякина повлекло на откровенность. – Повернутый какой-то, все усложняю. Так что если я кажусь тебе хмурым, ты не обращай внимания. И пить меня больше не заставляй: не люблю я этого, да и вообще – сейчас это не в моде. Постановление-то читал насчет пьянства? Что скажешь?


- А чего говорить? Меня уже не переделаешь. Горбатого могила исправит. Вина не будет, самогон начнут гнать.


- Там и насчет самогоноварения сказано.


- Не пойдут на это, - уверенно сказал Матвей Васильевич. – Экономически невыгодно. Какие доходы от водки - ты знаешь? Вот то-то.


- Как же не пойдут, если уже пошли? – не унимался Кожемякин. Ему хотелось поддразнить тестя. – Доходы, положим, большие от продажи спиртных напитков, но ведь и ущерб какой! Ия рассказывала: Венька в прошлом году на тракторе перевернулся – силосовал пьяный.


- Было такое, - согласился Матвей Васильевич. – Его тогда еще штрафанули: трактор помял. Только я думаю так, что все равно не пойдут на это. Русский мужик всегда пил, и много пил, и работать это ему не мешало. Даже наоборот. А с устатку всегда выпить хочется, как же без этого.


- Себя оправдываешь, батя! – рассмеялся Кожемякин.


- Не о том речь завел, - обиделся Матвей Васильевич. – Ты мне лучше объясни вот что. Был у нас председатель, Тягунов, в прошлом году сняли. И знаешь за что? На восемьдесят тысяч хапнул. Не поверишь, восемьдесят тысяч! Машины для колхоза покупал, а продавал частникам по двойной цене. Расценки снижал, завышал, свою бухгалтерию завел. И на чем попался-то: вагон со стройматериалами для колхоза должен был придти, а не пришел. Потерялся в пути. Когда проверять-то стали, оказалось, что он все материалы продал. Не отходя от кассы: где загружали вагон, там и распродал. А ведь за какого хозяина себя выдавал: ни на минуту у него не присядешь, не перекуришь: туда-сюда тебя гоняет. Домой придешь – весь в мыле, как лошадь. Ты мне вот этот факт объясни, откуда такие хапуги берутся?


- Ну, и накрыли его?


- Накрыли. Городская прокуратура даже заниматься с ним не стала – отправили в область, а областная тоже отказалась. Теперь с ним в Москве разбираются. Вот такой деятель, - заключил Матвей Васильевич. – А ты ко мне с постановлением. Что, уж мужику и выпить нельзя? Да если бы я, как Тягунов, жил, я бы этой водки в рот не взял, я бы только коньяк пил и черной икрой закусывал.


- Этому Тягунову сейчас отсидка предстоит, - сказал Кожемякин, - и немаленькая, а ты на свободе и совесть у тебя чиста. Вот в чем твое преимущество. А мер, значит, против пьяниц не одобряешь? А я так думаю, что давно пора было взяться за них, ты уж меня прости. Экономику надо поднимать, батя, экономику. Посмотри-ка, у тебя палисадник весь покосился.


- Много на себя берешь, зять, - окончательно обиделся Матвей Васильевич. – Ты вроде поработать рвался? Ну вот, завтра возьмешь молоток и приколотишь штакетины, которые отвалились, столбики подопрешь.


- Ладно, - без всякого энтузиазма согласился Кожемякин и с сожалением подумал, что на речку завтра не бывать.


Разговор получился содержательный.


Когда о них забеспокоились, они вернулись. Разговор за столом касался предметов, близких семье: вспомнили, как Ия в детстве чуть не утонула в пруде, как ее пощипал рассерженный гусь, какой Венька был плакса. Говорили все разом, перебивая друг друга, и все были довольны. Выпив еще, Матвей Васильевич совсем огрузнел и пробовал петь песни; его упрашивали идти спать. Наконец его увели в спальню и, раздев, уложили; было слышно, как он бормочет там и поет: "Меж высоких хлебов затерялося…" Кожемякин вел себя так, чтобы о нем не думали, что это ему неприятно, что он придает какое-нибудь значение тому, что тесть напился, - как ни в чем не бывало, ел и пил лимонад и слушал разговоры, заинтересованно расспрашивая о подробностях; бабушка или Зоя Ивановна рассказывали. Он играл, драпировался, в глубине души ему было ужасно тошно и одиноко; он делал вид, что так заслушался, что на полдороге ко рту задержал вилку с колечком колбасы, - на самом же деле ждал паузы, чтобы проглотить интересующую его колбасу с сочными пятнами выступившего жира. Теперь это семейство не стало ему так чуждо, как прежде; может быть, это произошло потому, что он поел, выпил и теперь был сыт и ленив. Ия тоже казалась счастливой и спокойной.


Через час ужин кончился. Молодые должны были спать на веранде: они еще по дороге решили, что там им будет свободнее. В первый месяц брачной жизни им все как-то не удавалось остаться вдвоем: едва устроились в Логатове, как старики Кожемякины пригласили их погостить; отказаться значило бы обидеть, и они согласились, а там, в Сырцевке, в тесной и бедной родительской избе спать приходилось всем в одной комнате. И все равно, даже если они оставались одни, они поражались своей нервозности. Они думали, что это объясняется тем, что им мешают уединиться. На этот раз все помехи были устранены. В задернутые тюлевыми занавесками окна веранды заглядывал месяц; был тот час летней ночи, когда все спало, укрывшись мглой, и воздух студенисто стоял между темной землей и светлым небом. Им хотелось погулять. Они прошли мимо водокачки, мимо фермы, постояли рядом с толстой дремотной ветлой над безмолвным прудом, в котором, сообщила Ия, водились вот такие караси, с ладонь взрослого человека, прошли по тропе мимо сараев, где хранилось сено, и остановились на другом конце деревни.


- Здесь раньше была кузница, в которой отец работал, - сказала Ия. Она обнимала Кожемякина, и было заметно, что ночная прогулка доставляет ей наслаждение. – А вон в тех кустиках протекает ручей, потому и деревня называется Заручье. А вон те кустики, направо, называются Сеца, а вон та местность называется Рябица, а вон то – Мох. Та деревня, напротив нас, называется Бронниково, а рядом с ней – Сельцо, а на холме – Лешуково.


- Просторно. Жаль только, что у вас настоящего леса нет, - сказал Кожемякин. – Я лесной человек, день и ночь слонялся бы в лесу. А здесь как-то голо, все на виду. Не нравится мне у вас.


- Что ты за человек, Никита! "Лесной…" Может, ты упырь? – Ия высвободилась из объятий и пошла одна по дороге, за околицу. – Твой предок, может, кожи мял, дубил, Киев от змия спасал, а ты выродился в какого-то нытика. "Не хочу, не нравится". Мне тоже у вас не все понравилось, да я, однако, молчала.


- А я не хочу молчать. Отпуск считай что прошел, а провели мы его бездарно. Надо было уехать куда-нибудь, где нас никто не знает, и жить там в свое удовольствие.


- Поезжай хоть завтра, - раздражительно произнесла Ия. – Видеть не могу твою постную физиономию. Молоко скисает от одного твоего взгляда. Скажи на милость, зачем ты отцу сказал, что он алкаш? Это мой отец, какой ни есть, и ты не имеешь права…


- Уже успел пожаловаться? – удивился Кожемякин. – Ничего подобного, во-первых, я ему не говорил, мы просто обсуждали проблему пьянства, а во-вторых – это не далеко от истины…


Ия молча повернулась и направилась к дому. Кожемякин понял, что догонять и тем более мириться сейчас не следует. Он присел на березовый чурбан возле бани и задумался. Раздражение переполняло его. Они часто ссорились и до свадьбы, да и после свадьбы их ссоры не прекратились. Кожемякин, для которого близость с Ией много значила, от этих размолвок приходил в отчаяние и придумывал радикальные средства: хотелось разорвать все отношения с женой, а иногда – и покончить с собой как с банкротом. Он был человек тупиковый. Ия оборонялась от воздействия этих мрачных черт его характера, защищалась как могла, но и ее жизнерадостной энергии подчас не хватало, чтобы противостоять неожиданным разрушительным поступкам мужа. Она-то видела, что, гордый, надменный, язвительный, он при всем том одинок, одинок безысходно, и пыталась примирить его с людьми, приохотить к ним, но почти всегда безуспешно. В их отношениях было много неразберихи и самообмана. Они пытались сблизиться, но, горячие, самолюбивые, недоверчивые, чаще ссорились, чем достигали этой близости, ссорились ужасно, грубо, стараясь как можно больнее оскорбить друг друга. Понять ничего нельзя было, ибо повсеместно бытовало мнение, что медовый месяц – счастливейшая пора; но их мед горчил. До брака Кожемякин знал нескольких женщин, но они уходили от него. Одна из них, Люся, выразила общее мнение в таких словах: "Разве тебе мало, что я твоя? Зачем ты меня пытаешь, и мучаешь, и жалишь, как скорпион какой-нибудь?" – "А я и есть Скорпион, по гороскопу", - отшутился он, но Люсю потерял. Другая, очень теоретически образованная особа, обругала его на прощание садомазохистом. Такое ученое словцо. А он-то полагал, что он просто несчастный человек, не согретый любовью. Терпя неудачи, он продолжал считать женщин существами высшего порядка. В Ию он влюбился. На первых порах она была очаровательна, рассудительна, ласкова, обращалась с Кожемякиным по-матерински – "лечила больную совесть". Он женился на ней по любви и ради здоровья, ибо чувствовал, что в своих страстях запутался, и считал, что упорядоченная жизнь пойдет на пользу. Однако вскоре после свадьбы Кожемякин пришел к заключению, что не все варианты испробовал и что, может быть, его суженая ему еще не повстречалась. Но реакция взаимодействия уже началась, бурная реакция с магматическими извержениями и тектоническими сдвигами, и Кожемякин помаленьку припаивался, прикипал к жене. Имело ли смысл искать еще? Все женщины одинаковы. Пора уже перебеситься. Таким образом, было налицо стремление расколоть семью и улизнуть к желанной свободе, а с другой Кожемякин чувствовал, что устал от неупорядоченной холостой жизни и что тихие семейные радости могли бы оказаться для него целительными. Так он и жил, замыкая в себе центробежные и центростремительные желания; центр же душевной жизни Кожемякина находился, как ему временами казалось, где-то вне тела или у самой его кромки, и душа его, как комета, летящая по вытянутой орбите, готова была соскользнуть с нее и умчаться в просторный открытый космос. Странническую свою сущность Кожемякин не пытался преодолеть; чуть что не по нем, не поладил с женой или на работе, он садился в автобус и уезжал бродяжить за десятки километров от Логатова. Возвращался усталый, здоровый, с цветущим румянцем на щеках, с садком рыбы или с подстреленным глухарем в рюкзаке. Он был рыбак, охотник, дикарь, такой же дикий, как природа, которую любил до самозабвения. Ию такие срывы, такой беспорядок, такие антраша, которые выкидывал Кожемякин, не устраивали: она все еще надеялась его приручить. Но если ей это и удавалось, как в эти дни, когда она уговорила его съездить в Заручье, то ненадолго: Кожемякину хватило нескольких часов, чтобы собеседование и вступительные экзамены в эту семью он провалил. Ну, что ж! "Душа, довольная собой, не ищет вчуже утешенья".


Именно эти мысли занимали Кожемякина, когда он сидел на чурбане и думал, что предпринять дальше. Он отдохнул и, пожалуй, теперь мог пойти подлизаться к жене.


Деревня спала, но из подворотен, когда он шел по сонной улице, брехали собаки. Он подошел к веранде и тихонько постучал по стеклу.


- Что тебе надо? – спросила Ия оттуда; голос ее звучал неявственно, приглушенный рамами, - чувствовалось, что она еще сердита. Ей, однако, было приятно, что он пришел мириться. Она слышала, как он вступил на крыльцо, прошел в сени, а оттуда, отогнув одеяло, завешивавшее вход на веранду, шагнул к ней.


- Жаль, что кровать такая узкая, а ты такая злая, - сказал он, раздеваясь впотьмах. – Если бы был еще один матрас, я бы лег на полу, как преданная собака у ног хозяина. Тебе нравится, что я проявляю щенячью преданность?


- Мне не нравится, что ты при этом юродствуешь, - отозвалась Ия.


- Потому что всерьез человек должен быть предан только себе, - наставительно сказал он.



- Ты и так предан себе, и даже больше того – влюблен в себя без памяти. Не хочу я с тобой спать: не заслуживаешь ты такой чести. Ложись на полу. Фуфаек набросай и ложись, а то двоим на кровати тесно.


- Ну, знаешь что: я еще все-таки не привык у вас, тут. Не вписался. И такие заявочки и шуточки меня бесят, и я могу наскандалить.


- А я не шучу. У тебя много любовниц было, вот и поезжай к ним.


Ия привстала, опираясь на подушку; ее хрупкое тело белело в свете месяца. Кожемякин чувствовал, что выдержка изменяет ему, что он действительно готов устроить скандал. Мало того, что его сегодня весь день разглядывали и проверяли на благонадежность; мало того, что он скомпромиссничал и пришел мириться с женой, - им этого мало, им надо унизить его черт знает до какой степени. Мстительное чувство душило его.


- Черт меня побери совсем! – яростно бормотал он сквозь зубы, натягивая брюки. – Да ноги моей больше здесь не будет! Устроили испытательный полигон, вот и ездиют по мне, вот и утюжат! Раз не пришелся ко двору, так бы сразу и сказали. И местность какая-то дикая – ни кустика, ни деревца, как бильярдный стол. Один ветер.


- Ну и уходи! – проговорила Ия с плохо скрываемой ненавистью. – До города семь километров, а там сядешь на поезд и завтра будешь у своих шлюх. Муж! Ему бы только улизнуть куда-нибудь, сбежать, до остального ему нет дела. Слова ласкового от него не допросишься. Муж! Бабушка, и та заметила, что ты груб и невоспитан, хотя и пытаешься корчить интеллигента.


- Вот и отлично! Все еще можно исправить! – окончательно расстервенился Кожемякин и вышел в сени. Ссора, как всегда, началась с пустяка и нарастала, как снежный ком. Сперва он не хотел даже одеваться, думал, что все удастся свести к шутке, но, честное слово, его вынудили уйти: надо быть совсем без самолюбия, чтобы никак не отреагировать на эти бесчисленные унижения. Додумалась! Он будет спать на фуфайках, как же! Нет, он не станет больше заискивать перед ней. Он сделает то, чего она боится: уедет, уедет в Логатов, а там хоть трава не расти. А иначе за две-то недели здесь запросто можно спиться.


Он остановился в сенях, прислушался. Ия затаилась, как ощетинившийся зверек, но молчала. Она раскаивалась. Но горячее самолюбие мешало хоть как-нибудь показать, что она наговорила лишнего, осознала это и хочет знать, куда он собрался. В глубине души она не сомневалась, что он никуда не уйдет, а только пугает ее. Хорошо, она не из пугливых! Он слишком самонадеян. Посмотрим, кто кого!


Кожемякин понял, что делать нечего: начатое следовало довести до конца, следовало собрать манатки и ночью податься в город, чтобы его слова не оказались пустым трепом. В сенях он спугнул задремавших мух, которые гулко зажужжали, как в пустой бочке. То же мне, родственники, не могут достать аэрозоль и выморить мух! Но то, что он увидел, войдя, чтобы забрать плащ, и включив свет, усугубило его отвращение. По полу и по стенам, испуганные светом, разбегались полчища тараканов; он слышал шорох, шелестенье липких лапок, видел метнувшиеся тени; ему почудилось, что по углам они висят гроздьями, как финики, крупные, с блестящей кожурой. Это зрелище было слишком сильным испытанием для его худосочных нервов. Он сорвал плащ и выбежал во двор. Ия слышала, как он остановился на крыльце, напряженно вслушалась и всмотрелась в окно, отодвинув занавеску, - что он там будет делать. Он стоял. Небо на востоке было светло-зеленое. Во всем мире необыкновенная тишина. И его сердце, бешено стучащее в груди, и его душа, переполненная злобой, и его мозг, в жару и бреду горячечных мыслей, - все в нем сразу расслабилось, и он подумал, как же все это глупо, глупо, суетно, жалко, бесцельно, ненормально, неразумно, ибо вот она – разумная и правильная жизнь тускнеющей звезды, тяжелой росы на темной траве, поникшей липы, комариного тонкого писка, спокойного одухотворенного неба и пути, блестящего во мгле, зовущего идти. Кожемякин вдруг почувствовал себя очень усталым, смиренным – только что пойманная и выпотрошенная рыба, которая еще лупит хвостом.


В сенях внезапно послышался топот и на крыльцо, не замечая Кожемякина, выбежал Матвей Васильевич, в кальсонах и босиком, с ружьем в руках, и вид его был страшен. Он устремился к липе, росшей возле сарая, держа ружье наперевес, ищущими, ловкими, звериными прыжками, и Кожемякина прошиб холодный пот, потому что он подумал, что Матвей Васильевич слышал их ссору и выбежал, чтобы его убить. Матвей Васильевич, в белом, бегал возле липы, спящей и немой, и глухо, отрывисто спрашивал, словно обращался к кому-то: "Где? Где? Где они?" – "Значит, он и е е хочет убить!" – подумал Кожемякин и ужаснулся чудовищности задуманного. Но в эту минуту на крыльцо резво выбежала бабушка.


- Матвеюшка! Ты что это? Что с тобой? – спросила она задыхающимся шепотом и побежала к нему.


- Тут трое каких-то… Мотоцикл хотят украсть, - так же шепотом, словно боясь спугнуть воров, ответил Матвей Васильевич. – Я слышал, под окном говорили. Зови Веньку. Мы их сейчас…


- Что ты, Христос с тобой! Никого нет. Показалось тебе… Иди домой – молодых разбудишь.


- Не показалось. Я из окна видел: стояли, разговаривали. Зови Веньку-то.


Матвей Васильевич побежал, крадучись, к деревянному сараю, где стоял мотоцикл, бабушка – за ним. На крыльцо торопливо вышла Ия и еще с порога крикнула отцу, раздраженно и вместе опасливо, чтобы он прекратил эти штуки.


- Тш-ш!.. - зашипел на нее Матвей Васильевич, взяв ружье наизготовку и прицеливаясь в темноту.


Вышел Венька, а потом Зоя Ивановна. Венька подошел к отцу и бесцеремонно отобрал ружье; женщины забранились и повели Матвея Васильевича в дом. "Алкогольные галлюцинации", - подумал Кожемякин. Еще до того, как взяли и повели тестя в дом, он шмыгнул на веранду, чтобы им всем не было стыдно перед ним. Он опасался, что Ия, не зная, что он здесь, войдет к нему. Но вот они, вполголоса уговаривая Матвея Васильевича, затопали в сенях, ввалились в дом. И стало тихо. Эта тишина, усталость в душе и тоска потребовали вдруг, чтобы он что-нибудь делал; и особенно потому надо было что-нибудь предпринять, что с минуты на минуту должна была вернуться Ия. Даже не хотелось узнавать у нее подробности происшедшего. Остаться одному, и во что бы то ни стало; душа хотела покоя и тихого созерцания этой чудной ночи, ибо он чего-то недопонял, когда смотрел на звезду. Он вышел на крыльцо, пошел бесцельно по тропе мимо водокачки. По этой тропе, задворками, они подходили сегодня к дому, по этой тропе, как тать в нощи, он уходит теперь. Один. Ему здесь не понравилось, и он уходит. Вот и все. Ему стало весело. Он вдруг запел во весь голос, на всю бескрайнюю ночь:


Но я не создан для блаженства:
Ему чужда душа моя;
Напрасны ваши совершенства:
Их вовсе не достоин я.
Поверьте (совесть в том порукой),
Супружество нам будет мукой.


Там, где начиналось поле, засеянное рожью, он остановился: веселость прошла как не бывало. Он засомневался. Можно быть безответственным, но не в такой же мере. Ведь если он уйдет, он разорвет с женой да и со всем семейством Дулеповых, и ему, пожалуй, придется развестись с ней, со своей юной супругой. Этим поступком он перевернет всю свою жизнь. Ия не простит его. Да, он делает то, в чем раскается. Похоже, у него все-таки сдают тормоза. – Он повернул обратно. Но едва ступил на крыльцо и открыл дверь, понял, что не сможет войти: все в нем восставало против этой необходимости. "Завтра они опять станут учить меня нормам общежития, - подумал он. – Но чего же ты хочешь? Ведь ты принят в этом доме, обласкан, любим. Ты запутался, дружок, и крепко запутался. Играл и заигрался, утомился и свесил ножки на краю сцены. Больше нету сил бороться, взнуздали дикого жеребца, укротили; грызи теперь удила. Но кто же сказал, что Ия – моя судьба? Нет, я не вернусь к ней, я упрямый, я ее переупрямлю, сама придет ко мне, если любит". И он опять повернул назад, пошел в поле, за околицу, без пути, по высокой росистой траве. И чем дальше уходил, тем сильнее сомневался. Был момент, когда он остановился, представив растерянность жены, слезы, поиски, смятение в доме, представив суровую встречу со своими родителями. У, какая суровая будет встреча с сыном неслухом и упрямцем! Снимут стружку, проклянут. Так что же делать? Что делать, Боже мой?! Свернуть себе шею на воле или впрячься в ярмо? Стану брюзгой и семейным тираном, Ийкину жизнь загублю. Но брак уже оформлен, брак – дело святое, как говорит бабушка. И разве мало ты уже наполучал плюх, затрещин, тумаков? Ведь уже седые виски, геморрой. Туман в голове. Густой туман, видимости никакой. Аварийная ситуация, да и только. И в это время тебе протягивают руку помощи, на буксир хотят взять. А ты говоришь: нет, товарищи дорогие, у меня на борту полный порядок; и вообще, неизвестно, откуда вы взялись и кто вы, я ваших опознавательных знаков не вижу. Ну и что же? Они свои спасательные причиндалы уберут и по-русски тебя обматюгают: подыхай, собака! Но откуда это томление во мне? Что меня томит, гложет, мучает? Не в служении ли людям смысл этой жизни, которого я тщетно ищу?" Он посмотрел на небо, на звезду, но искомого ответа не нашел. Молчало небо, мерцала звезда, там была непонятная жизнь. Он почувствовал себя чуждым и этому прекрасному безмолвию, и с ним не хотел примириться, потому что оно было не понятно. В небе, в космосе совершалась какая-то жизнь, и может быть, где-нибудь там, на других планетах, тоже жили разумные существа, озабоченные смыслом. Что небо! Что звезды! Им все равно, страдает ли он, радуется, жив или мертв, они безучастны. Нет, что толку смотреть в небо? Там – загадка, там – тайна. Отныне он будет устраивать свое счастье на земле. Он сильный, он, может быть, бессмертный. Он сейчас вернется под этот кров, обласкает жену и наговорит ей любезностей, потому что ей нужна его поддержка: "слова ласкового от тебя не допросишься". Он помирится со всеми и проживет здесь две недели. Он попросит у всех у них прощения. Он скажет им, как холодно под этим куполом, он скажет, что любит их, и может быть, не только их, но и весь этот неугомонный мир, в котором бушуют пожары и войны и несть числа страданиям людским. И они поймут его, поймут всё, что он им скажет. Потому что у них у всех одна общая судьба. И надо сказать им об этом сейчас же, пока он не растерял драгоценных слов.


Он повернулся и пошел, а потом побежал обратно, к дому, в котором горел свет: может быть, там уже искали его, Кожемякина, и недоумевали, куда это он запропастился, их ненаглядный зять.
06.11.2013

Все права на эту публикацую принадлежат автору и охраняются законом.