Прочитать Опубликовать Настроить Войти
Владимир Иванович Партолин
Добавить в избранное
Поставить на паузу
Написать автору
За последние 10 дней эту публикацию прочитали
25.04.2024 2 чел.
24.04.2024 42 чел.
23.04.2024 97 чел.
22.04.2024 106 чел.
21.04.2024 119 чел.
20.04.2024 93 чел.
19.04.2024 126 чел.
18.04.2024 128 чел.
17.04.2024 32 чел.
16.04.2024 1 чел.
Привлечь внимание читателей
Добавить в список   "Рекомендуем прочитать".

Сашок

Ожидая к подъезду машину, Василий Иванович Паранин курил у окна и перекладывал на подоконнике лист писчей бумаги. Вчера утром, заселяясь в квартиру, в кабинетке — отремонтированной, пустой без мебели — обнаружил за занавеской. Сойдя на своей станции, добравшись до дому, он, переодевшись в пижаму из чемодана, готов был завалиться в раскладушку и проспаться, наконец, за день после четырёх беспокойных суток в вагоне. После вечером планировал съездить за родителями, сошедшими с поезда остановкой раньше и встреченными маминой сестрой. Но прежде захотелось подымить в форточку. Открывал, в глаза бросились написанные красным плакаром прямо поперёк текста слова: «Помнишь Сойку?». Теперь вот дымил в трепетном волнении и раз за разом перечитывал текст.

В четвёртый день рождения тебе подарили юлу, но запомнились те именины, должно быть, и по другому событию. Шёл 1950-тый год. В хате бабушка Вера, ты четырёхлетний карапуз, да твой дядька Сашок, двенадцатилетний мальчишка. Тем поздним вечером бушевала гроза, потому бабушка не давала тебе, внуку, и мне сыну, заснуть — боялась, крыша соломой крытая загорится, пока не намокнет. Пятистенок за лето возвели, перегородку поставили, пол настелили в светлице, да в передней у печки от входной двери с подпольем начали. Окна не все остеклили, а уже перенесли пожитки из старой наполовину сгоревшей избы.
Тебе страшно. Казалось, вот отворится дверь, и покажутся вдруг из сеней три головы Змея Горыныча. Дядька Сашок всё подначивал, уплетая за столом кулеш. А появилась Мушка — корова. Она с конца зимы болела, потому бабушка привела на ночь из ветхого сарая в сени, переждать непогоду. Напуганная громом, скотина метнулась из сеней в дверь. Напрочь снесла стяжную фрамуги с фанерой, споткнулась с порога, упала и, подняв рогом крайнюю от печи половицу не доложенного полового настила, свалилась на землю подполья. Другим рогом, сломанным и в крови, проделала в дереве лаги борозды по рисункам, тем, что ты намазюкал печным углём по тёсу. Трубно замычав, взбрыкнула и судорожно вытянулась.
Переполошенная, бабушка сбегала за соседским дедом Лухмеем, и тот кувалдой оглушил и после прирезал Мушку немецким штыком — успел.
Сашок сгонял по деревне, просил помочь. Собрались бабушкины подруги, приковылял одноногий бригадир Нахимов. Тушу подняли на струганные доски и освежевали. После ты обходил стороной то место и на лагах больше углём не рисовал.
Управились, женщины ушли досыпать, увели деда Лухмея. Остался Нахимов, бывший морской пехотинец, ныне ветеран минувшей войны, инвалид, у председателя колхоза первый помощник на подхвате. С ним его племянник Вован, ленинградский блокадник, Сашка погодок. После госпиталя Нахимов, севастопольский моряк, «бросил якорь» в белорусской деревушке. По словам тётки Авдотьи — председательши, его соблазнившей в примаки — единственным на все Голубицы «трудоспособным — в якорях (смеялась) — мужиком».
За столом бабушка только пригубила самогонки, после Нахимов наливал одному себе. Мальчишки же пили — в сени бегали кружками из дежки зачерпнуть — квас на хлебных корках. За столом налегали на варёные в чугуне говяжьи мослы.
Пьяный, бригадир ругал доярок. Особо доставалось подругам Клавкам: «Спят, итиихумать, и тягают сиськи мимо ведра». Незлобно ругал, но с угрозой: «Я с этих стерлядей, не бросят бегать на танцы в Дом офицеров, сам стружку сгоню». И бабушку стерлядью обозвал — за то, что в стакан не до краёв наливала. Сашок на то подхватился с места, бросил кость в чугун и вышел во двор. За пуней сидел, где с зимы покуривал махорку из кисета, утерянного дедом Лухмеем.
Вован, отложив ложку, в которую выбивал «мозг» из костей, потребовал:
— Дядь, пойдём, тётя Авдотья заругает.
— Бражки опрокину и поплывём до дому, малец, — пообещал и взъерошил Нахимов чуб племяннику. — Вот посмотри, Верка, на этот протез. Говно! Культяшку в кровь истираю, а мозоли обещали! Кончилась горелка, неси бражку. Нет! Стерлядь ты, стерлядь и есть.
Ни в какую не согласившись сесть за стол, в рот не взяв ни кусочка мяса принесённого тебе в постель бабушкой, ты уснул. Но скоро разбудил шум из передней: Нахимова поднимали, тот, заклевав носом, навернулся с лавки.
Напуганный, ты позвал бабушку. И вдруг, подхватился и встал в кровати на ноги. Глазки зажмурил, ручкой указывал на зеркало и дрожащими губками твердил:
— Горыныч. Горыныч.
Бабушка успокаивала, прижала ротиком к себе в шею и допытывалась:
— Васятка, детка, внучок, да что случилось такова? В зеркале что углядел?
Всхлипывая, ты рассказал. В зеркале, висевшем на перегородке пятистенка газетами оклеенной, отразилось в сполохе окно, единственное из шести в хате не забранное досками, остеклённое. А в окне — далеко на горизонте с горой, за речкой Сойкой с бревенчатым мостом, только до которого тебе малышу и разрешалось бегать погулять, с запретом перейти на другой берег и подняться к строениям молокозавода взорванного в войну — промелькнул Змей Горыныч. Летел по небу и сел под молниями в развалины.
Успокоил Сашок, уложил под одеяло, сам прилёг на краю кровати.
— Да не Горыныч то был, в грозу он не летает, — убеждал тебя дядька. — Крылья у гада непромокаемые, как у твоего папаньки офицерский плащ, но боится Змей в гром от молний загорятся. Крылья-то перепончатые, как у уток лапки. Засыпай, малёк.
Бабушка хлопотала у печи, Нахимов и Вован перебрались в светлицу, сидели у окна. Протрезвевший бригадир курил.
— Парашюты. Должно быть, учения… ночные. На Бельское озеро садятся. В Борках пополнение: к танковому десантный полк стал… А слетайте, пацанва, на гору к руинам, поглядите с близи. Сдаётся, светится там что-то, а скоро дояркам мимо на ферму идти. Может, какой парашют ветром занесло, Васятка и принял за Горыныча.
— К Авдотье свернёте, четыре пачки соли пусть даст, — попросила из передней бабушка. — Вовка, не возвращайся, дядьку к деду Лухмею прогоню. До дому идти нашего моряка не допросишься, когда знает, что этот брехун брагу намедни укрыл.
Под утро уже, Сашок к тебе спать с бочка пристраивался, ты проснулся:
— Дрожишь.
— Нахимова к деду Лухмею под дождём волок, после в погребе бабушке помогал мясо по кадкам солить.
Шептались:
— Всё ещё веришь в то, что в развалины сел Змей Горыныч?
— Я так подумал, а то был… Нахимов говорил… парашют.
— А парашютиста видел?
— Парашютиста?.. Один парашют. Чёрный. Страшный такой.
Сашок поднялся, прошлёпал к печи за угольком, спрыгнул с настила на земляной пол подполья и вытер с тёса твой рисунок «хата с бабой Верой и коровой Мушкой»
— А шлёпай сюда, нарисуй… Трусишь?
— Нет. Зачем рисовать, вот таким был, — указал ты на юлу, сброшенную с подушки на пол в момент, когда напугался увиденным в окне. — Только без ручки.
— Эх, малёк, парашютистов ты не видал, — чёркал Сашок углём по тёсу. — Купол не чёрный, а белый. Небо за молокозаводом закатное, без туч, вот потому купол и видится чёрным. Со стропами… такими вот. Парашютиста, говоришь, не заметил… Выходит, неправ Нахимов… Горыныч то был. У-ууу.
— А говорил, в грозу не летает, — обидевшись, нырнул ты с головой под одеяло.
— Самый главный и страшный — с пятью головами — тот летает. Приземлялся к тебе боком, потому крыльев ты и не различил.
— А головы? Их пять?
— В себя втянул, как твоя черепашка, чтобы шеи об разбитые острые кирпичи не поранить.
— А хвост? Не было хвоста.
— Ясно дело, поджал под себя… как деда Лухмея Дружок, когда трусит. На хвост Горыныч и сел.
— Ты с Вованом бегал, сидит?
— Ну, ты даёшь. Он же змей, нора у него там. Заполз, и нет… Ладно, вру я. Про Змея Горыныча сказки рассказываю, чтобы засыпал поскорее. Тебе почудилось, в зеркале и не такое привидится. Спроси Клавок. Суженый. Ну, кто такой тебе рано знать.
— Правда?
— Спи. Бабушка управилась, погреб в сенях, слышишь, досками закрывает. Без сна на ферму пойдёт. А мне не вставать к выгону: нет у нас теперь Мушки, молокосос.
— Дай сюда юлу.
— Держи, — подал с пола дядька игрушку. — Про чёрный парашют забудь, засмеют.

И ты забыл. Но знаешь, сегодня достоверно известно, что в 30-40-вые годы Германия проводила интенсивные работы по созданию дискообразных летательных аппаратов с нетрадиционным способом создания подъёмной силы. Неспроста, должно быть, после войны в 50-тые годы юла была самой популярной игрушкой. Первые образцы делали штампованными из металла и раскрашенными красной или жёлтой по стыку двух половинок каймой — будто здесь огнями светится. А появились позже пластмассовые, те уже с явными фонарями и прожекторами, даже продавались с лампочками горевшими от батарейки.

Два лета подряд ты не гостил у бабушки в Голубицах. Одно проболел желтухой, другим — в солдатском полевом лагере пробыл. А осенью 52-го года собирались к отъезду: отца твоего служить перевели в Дальневосточный округ. Попрощаться пришла бабушка, из города приехала тётя Лида с дочкой Натахой. Сашок из Голубиц не явился, болел. Пригласили соседей по квартире, молоденьких лейтенанта и жену его. Совсем ещё девчонка, та не отпускала от себя близняшек, твоих сестёр. За столом бабушка рассказала, как разнесли руины молокозавода.
— Солдатики-сапёры борковские прибыли, учёные из Ленинграда наехали. Всё излазили. Объявили, мин и… этих… как их… всё забываю. А, а-но-малий. Аномалий нет. И пачалось. В два дня бы растащили, да кладка — ломом и с трёх замахов не сколешь. Нахимов и дед Лухмей прикатили дубовый чурбан с наковальней, хотели бетона из фундамента накрошить, да где там. А предупреждала, — повернулась бабушка к молодожёнам, — пупка не надрывать, знаю ту крепость, опалубницей поработала на той стройке, ещё до войны. Немцы строили. Надёжно, как себе.
Сашка ругала:
— Ни кирпичика не взял. Сама наносила погреб в сенцах обложить, так обменял в Белом на вагонку. Доска гнилая, а кирпич из Германии завезён, вечный.

Спустя четыре года Натаха под диктовку бабушки написала: «А тебе, Васятка, детка, внучок мой любимый, дядька твой Саша привет передаёт. Говорит, «пламенный». Вырос он, Нахимова вот-вот перегонит, а я ему теперича и вовсе по плечо только. Спрашивает, когда приедешь погостить». Дочери же жаловалась: «Ох, Олюшка, донька, Саша от рук отбился. Школу пропускает, ни с кем кроме Володьки не водится. С мелиораторами дружбу завели, шляются у них днями и ночами в Заболотье, где те на постое. Боюсь, пить научат. В Голубицах их Нахимов отваживает, а там некому. Председательшу Авдотью не слухаются, в сенокос и в копку бульбы пропадают из Голубиц. Тётке Лиде Саша грубит. Наташеньку, она с отличием шестой класс закончила, забижает — в кино сходить в Белое с собой не берёт».
В 57-мом году Наташа в письме сообщала: «Несчастье у нас. Сашок с Вованом не заявились к ночи по домам. Ни кого не забеспокоило — привыкли, неделями ведь пропадали. Но я знала, где они и что случилось. Вован Саше и мне показал на молокозаводе расщелину между бетонными плитами, — ход там под землю — в которую он, один без нас, лазил. Попробовал и Сашок, но застрял, ни туда, ни сюда. Я сбегала за подмогой. Нахимов с дедом Лухмеем попытались было ту щель распереть чурбаном, так раскололся надвое, наковальня сорвалась и зашибла деда. Ховали его, друзья сбежали из Голубиц, пропадали всё лето. А на сорок дней по деду Лухмею приехал из Белого участковый милиционер Короткевич и сообщил, что беглецы нашлись. Жили в бору, в лесной заимке, далеко за Заболотьем. В той самой заимке, где до революции обитал лесник Прохор, а в двадцатых и тридцатых до войны за лесом смотрел лесничий Прохор-младший — супруг бабушкин, ваш, тётя Оля, и Сашка отец. Позавчера Саша вышел на каналы к мелиораторам, нёс на себе Володю. Обоих порвала рысь. Саше в борковской полковой медсанчасти сделали операцию, Володю не спасли».
В 58-мом году Наташа написала: «Бабушка сообщать вам запретила, но сразу после Володиной смерти Саша очень изменился. Друзей нет, с одним Нахимовым знается. На танцах в клубе остаться было не допроситься, а теперь и в кино не дозовёшься. Лето по-прежнему у мелиораторов пропадает. От Нахимова приходит выпимшим. А в прошлые каникулы при мне с мамой бабушку стерлядью обозвал, за что Нахимов ударил его кулаком, сбил с ног. Саша поднялся и, тоже с кулаками, набросился. Грозился протез вырвать и спалить. Ушёл из дому на заимку, жил там одни. Нас убеждал, что у мелиораторов работал, помогал им, даже деньги заработал. Короткевич один не верил, но бригадир отбрёхивался, показывая разнарядки с фамилией Сашка. Всё равно Короткевич забирал, привозил домой, но тот снова сбегал. Бабушка извелась вся. А вчера, мы с мамой приехали, показала письмо, в нём Саша просил не беспокоиться — уехал жить и работать на целину.
В 87-мом, уже Лида сестре, прислала телеграмму: «Вернулся Саша приезжайте на лето». Тем же 87-мым сообщила: «Сашу осудили на три года избил Нахимова». И, наконец, в зиму 94-го известила: «Умер Саша не приезжайте похоронили». Эту телеграмму чуть не догнала другая: «Мама упокоилась но не приезжайте она просила».

На этом текст, распечатанный мелко и убористо на обеих сторонах листа, прерывался.
Прикурив от сигареты, Паранин перечёл строки, написанные от руки на полях:
Ты не был на моих похоронах. А и хорошо: в гробу лежал не я. Мой отец. Немец. До войны он в Голубицах построил молокозавод (я на самом деле старше на два года). С 50-того года искал «Змея Горыныча» — того, что ты увидел в зеркале. Тайком и скрытно, конечно. Я с Вованом помогали. Нашли. Разобрали на части и утопили в укромных местах болот. Разных. Вован у нормировщицы — Натаха зря ревновала — выпытал, какие в бору не подлежат мелиорации, вот в этих и схоронили. Зимой по льду на дровках развозили — в ночную темень и пургу, чтоб самим не отметить места, где проруби делали. С концами уничтожили мы «вертикальный самолёт» — опытный образец оружия возмездия III Рейха. НЛО.
Паранин взялся было за пачку «Мальборо», но та оказалась пустуй. Скомкал и выбросил в форточку. Утвердился в случившемся: «Написано мне, несомненно, дядей Сашком».
К подъезду из-за угла бывшего солдатского клуба завернула «ауди», коротко просигналили...

* * *

Знаменитым художником, даже просто известным, Василий Николаевич Паранин так и не стал, бросил живопись и работал сценографом в филармонии, а в перестроечные годы расписывал возрождавшиеся церкви, реставрировал иконы в алтарях. На этом поднялся: в городе неподалёку от военного городка, где служил отец, построил большой дом, в котором жил с семьёй и с семьями сестёр-близняшек. Вышел отец на пенсию, к себе звал, но мать запросилась вернуться в Беларусь, на родину, доживать в Борках. Сестра Лида звала, заверяла, что в военном городке с расформированием дивизии много жилья освободилось — квартиры в «досах» пустуют. Паранин отпустил с условием самому отвезти и обустроить стариков.
Ещё до переезда, отец с матерью ликовали: в Борках их помнили и сразу без проволочек выделили жильё. Позвонил им бывший сосед по квартире в пятидесятые, тот самый лейтенантик с молодой женой, что провожали в перевод отца на Дальний Восток. Теперь он подполковник в отставке, инвалид-афганец, начальник жилуправления военного городка с полупустыми «домами офицеров и сверхсрочников» и занятыми под склады казармами. Жильё родителям пообещал отвести в той же самой квартире, где соседствовали. Через неделю заказным письмом прислал ордер на заселение квартиры целиком: с двумя комнатами и кабинеткой смежной, кухней большущей и обширной прихожей с выходом на лестничную площадку. Такая роскошь, она небывалая в те пятидесятые, когда комнаты занимали разные семьи офицерские и сверхсрочников. «Дивизию в Перестройку расформировали — последствия. Вот, ремонтируйся, заселяйся, живи. Так нет, не дозовёшься городских очередников, не заселяют «досы». А они без жильцов ветшают, рушиться скоро начнут. Капремонт делать не за что», — печалился за «чашкой чая» подполковник в отставке. Встретил он Паранина на крыльце подъезда, боялся, не дозовётся на вокзале среди сошедших с поезда.
Заполучив обещание, отремонтировать квартиру и лестничную площадку заодно, он, опрокинув очередную «чашку чая», посетовал:
— Старею я, Василий Николаевич. Совсем сбросил со счетов, что сойдут с твоего поезда на станции от силы пять-шесть человек, и те офицеры и служивые пятидесятого полка. Тоже, как мой пятьдесят седьмой, вывели из дивизии, но оставили на месте, теперь уже в составе бригады. Их досы, помнишь, — на отшибе городка, у берега озера Велье. Да-аа. Я ведь после Афганистана служить сюда вернулся, тогда с поездов дальнего следования офицеры сходили и шли от станции по полкам табунами. Да-аа. Ну, давай, отсёрбнем «чайку» ещё по чуть-чуть, и похромаю я до дому, к жёнушке своей ненаглядной, Афган снёсшей, будь он неладен. Сына пришлю, свезёт в Голубицы и утром завтра за родителями.
На пороге лестничной площадки сокрушённо произнёс:
— А может, и не старею, просто тупею — от перестройки такой.

С шоссе на просёлочную дорогу не свернули — разбита тракторами, «ауди» не пройти. Выйдя из машины и поблагодарив сына подполковника, справившись по мобильнику, как отец с матерью переночевали у тёти Лиды, предупредив, что приезд за ними переносится на завтрашнее утро, Паранин пошёл напрямки по тропке через поле с озимыми. Миновал нежилые с заколоченными окнами хаты, пустовавшие — без домов (раскатаны по брёвнышкам) — подворья, давно заросшие расплодившимися ягодными кустами и диким малинником в бурьяне. Минуя бабушкино — в малиннике — подворье, вспомнил случай из далёкого детства. Бабушка Вера — без единой слезинки, с уголком платка у рта — наблюдала за дядькой Сашком. Тот орудовал топором — вырубал под корень яблони. Нахимов, обессиливший с похмелья, сидел поодаль на завалинке, растирал ладонями культяпку, пристроенную на снятый протез, и выкрикивал: «Якорь тому лысому в дыхало! Верка! Стерлядь такая, дай, чем швартануться. Нет мочи».
Пересёк, теперь уже, должно быть, и в весну сухое, русло речки Сойки. Брёвна моста заменены железобетонными плитами. Ограждение из трубных стоек и перил местами срезано. Натаха писала, участковый Кораткевич застал ворьё за делом, бросился их гнать, но — без табельного пистолета тогда — был исполосован ножовками по металлу, от потери крови скончался. Уже тогда многие подворья в Голубицах пустовали, да и случилось всё поздней ночью, потому ни кто в деревне не услышал. Были бы у кого собаки, так их нет: Тётка Авдотья, председательша на пенсии, к тому времени прекратившая называть примака «мужиком — в якорях», потравила. Сестра переживала, после Вована Короткевич занял её сердце, но безответно. На Натаху милиционер не заглядывался, молодой, видный в Бельском районе жених, он всё мыкался не решаясь какую из двух Клавок, известных на районе красавиц, певунь и танцорок, взять в жёны. Нахимов звал и обращался к младшему лейтенанту не иначе как: «Эй. Одна звезда, и та не во лбу». Короткевич обижался, грозился привлечь «за оскорбление при исполнении», но не привлекал, хотя задиристость инвалиду с рук не сходила: за брагу и выгон самогона не раз подвергался штрафу. И надо же случиться, получив наконец звание лейтенанта, Короткевич, добавив на погоны ещё по одной звёздочки, вёз в Голубицы Нахимову очередную повестку… смерть — нелепая на мосту — остановила. Хорошим Короткевич был парнем, все на районе уважали и любили. Нахимов рыдал, сыном звал, на его похоронах и поминках, до кончины своей ухаживал за могилой.
Поднялся в гору. Здесь от руин молокозавода ничего не осталось. Спустился вниз с горы, где у её подножья теперь стоит часовня. Небольшая, одноглавая с куполом сусального золота. В лесах по фасаду — видимо, оставлены фронтон расписать, мозаику положить. Сквозь вязь жердин и вагонки угадывалась лепнина картушей, которые ещё предстояло заполнить образами.
Перед входом трое пацанов под команды, видать, подвыпившего старика с орденом и медалями на телогрейке, ставили на лесах кумачовую растяжку «60 ЛЕТ ВЕЛИКОЙ ПОБЕДЫ». Поздоровавшись и прослушав в ответ ворчливое «Ходють тутати всякие, в шляпах с мобилами», Паранин взошёл на крыльцо и отворил арочную в резьбе дверь. Вошёл, зажмурившись от проникавших через стрельчатые окна в барабане под куполом лучей солнца.

Встретила Наташа:
— Поховали зимой. Письмо, что нашёл в кабинетке, надиктовал мне перед самой смертью, но отправить запретил. Прочёл ты только отрывок. Объявился и нам с мамой во всём признался прошлой весной. Взял с нас обещание вам не отписывать. Ждал, приедете. Всё надеялся дожить и самому попросить прощения. Бабушка Вера всё знала, но держала в тайне… Весной же, сразу с приездом дяди, в этом месте пробился ключ родниковой воды... источник с купелью со стороны апсидиолы. Дядя наш Сашок не только потому построил эту часовню… ты знаешь в честь какого события, на самом деле. Во спасение… Разрешение и благословение церковных властей получено, даже до полного завершения строительства, при жизни, архиерей Полоцкий осветил часовню… в день кончины, успели. Тогда же здесь и отпели. Стены клал один, своды навести и купол поднять мужиков окрестных просил, а расписать тебе завещал. Ещё просил, придёт время, появиться такая возможность, и родник с купелью освятить — с приданием обоснованию гласности. Что бы могло произойти с миром в те пятидесятые-шестидесятые, не случись придание «Змея Горыныча» болотам Заболотья. Проходи, не стой на пороге.
В центре под куполом дощатый стол, на нём кисти и краски. В лучах света — юла. Она вертится. Замедляется. Заваливается на бока, бьётся каймой о коробки с тубами. Вот уже чиркает по доске.
Пряча от сестры слёзы, раскрутил — успел.
©Владимир Партолин bobkyrt@mail.ru
13.07.2013

Все права на эту публикацую принадлежат автору и охраняются законом.