Прочитать Опубликовать Настроить Войти
Владимир Партолин
Добавить в избранное
Поставить на паузу
Написать автору
За последние 10 дней эту публикацию прочитали
11/26/2021 0 чел.
11/25/2021 1 чел.
11/24/2021 0 чел.
11/23/2021 0 чел.
11/22/2021 0 чел.
11/21/2021 0 чел.
11/20/2021 0 чел.
11/19/2021 0 чел.
11/18/2021 2 чел.
11/17/2021 2 чел.
Привлечь внимание читателей
Добавить в список   "Рекомендуем прочитать".

Сашок

Ожидая к подъезду машину, Василий Иванович Паранин курил у окна и перекладывал на подоконнике лист писчей бумаги. Вчера утром, заселяясь в квартиру, в кабинетке — отремонтированной, пустой без мебели — обнаружил за занавеской. Сойдя на своей станции, добравшись до дому, он, переодевшись в пижаму из чемодана, готов был завалиться в раскладушку и проспаться, наконец, за день после четырёх беспокойных суток в вагоне. После вечером планировал съездить за родителями, сошедшими с поезда остановкой раньше и встреченными маминой сестрой. Но прежде захотелось подымить в форточку. Открывал, за занавеской в глаза бросилось, написанные красным плакаром поперёк текста, слова: «Помнишь Сойку»? Теперь вот курил в трепетном волнении и раз за разом перечитывал текст:

В четвертый день рождения тебе подарили юлу, но запомнились тебе те именины, должно быть, и по другому событию.
Шёл 1950-тый год. В хате бабушка Вера, ты четырёхлетний карапуз, да твой дядька Сашок, двенадцатилетний мальчишка. Тем вечером бушевала гроза, потому бабушка не давала сыну и внуку заснуть — боялась, крыша соломой крытая, пока не намокнет, загорится.

Пятистенок к лету возвели, перегородку поставили, пол настелили в светлице, в передней у печки от входной двери почали только, окна не все остеклили, а уже перенесли пожитки из старой наполовину сгоревшей избы.

Тебе страшно. Казалось, вот отворится дверь, и покажутся вдруг из сеней три головы Змея Горыныча. Дядька Сашок всё подначивал, уплетая за столом кулеш. А появилась Мушка — корова, она с конца зимы болела, потому бабушка привела на ночь из ветхого сарая в сени, переждать непогоду. Напуганная раскатами грома, скотина метнулась из сеней в дверь. Напрочь снеся её, споткнулась с порога, упала и, подняв рогом половицу, свалилась между лагами на землю подполья. Другим рогом, сломанным и в крови, проделала в дереве борозды по рисункам, тем, что ты намазюкал печным углём по тёсу. Трубно замычав, взбрыкнула и судорожно вытянулась.
Переполошенная, бабушка сбегала за соседским дедом Лухмеем, и тот заколол Мушку немецким штыком — успели. Сашок сгонял по деревне, просил помочь. Собрались бабушкины подруги, приковылял одноногий бригадир Нахимов. Тушу подняли на струганные половицы и освежевали. После ты обходил стороной то место и на лагах больше углём не рисовал.

Управились, женщины ушли досыпать, увели деда Лухмея. Остался Нахимов, бывший морской пехотинец, ныне ветеран минувшей войны, инвалид, у председателя колхоза первый помощник на подхвате. С ним его племянник Вован, ленинградский блокадник, Сашка погодок. После госпиталя Нахимов, балтийский моряк, «бросил якорь» и «склянки отбивает» теперь в белорусской деревушке, был, по словам тётки Авдотьи, председательницы, его соблазнившей в примаки, единственным на все Голубицы «трудоспособным мужиком».

За столом бабушка самогонки только пригубила, после Нахимов наливал одному себе. Мальчишки же пили квас на хлебных корках и налегали на вареные говяжьи мослы.
Пьяный, бригадир ругал доярок. Особо доставалось подругам Клавкам: «Спят, итиихумать, и тягают сиськи, будто над ведром». Незлобно ругал, но с угрозой: «Я с этих стерлядей — не бросят бегать на танцы в Дом офицеров — сам стружку сгоню». И бабушку стерлядью обозвал — за то, что в стакан не до краёв наливала. Сашок на то подхватился с места, бросил кость в чугунок и вышел во двор. За пуней сидел, где с зимы покуривал махорку из кисета, утерянного дедом Лухмеем. Вован, отложив ложку, в которую выбивал «мозг» из костей, потребовал:
— Пойдём, дядя. Тётя Авдотья заругает.
— Самогон весь, не жди, не обломится. Не усни и с лавки не свались, моряк, — собирала со стола посуду бабушка.
— Бражки опрокину и поплывём до дому, малец, — пообещал и взъерошил Нахимов чуб племяннику. — Вот посмотри, Верка, на этот протез. Говно! Культяпку в кровь стираю, а мозоли обещали! Кончилась горелка, неси бражку… Нет! Стерлядь ты, стерлядь и есть.

Ни в какую не согласившись сесть за стол, в рот не взяв ни кусочка мяса, принесенного тебе в постель бабушкой, ты скоро уснул. Разбудил шум из передней. Нахимова поднимали, тот, заклевав носом, навернулся-таки с лавки.

Напуганный, ты звал бабушку. И вдруг, подхватился и встал в кровати на ноги. Глазки зажмурил, ручкой указывал на зеркало и дрожащими губками твердил:
— Горыныч. Горыныч.
Бабушка успокаивала, прижала ротиком к себе в шею и допытывалась:
— Васятка, детка, внучок, да что случилось такова? В зеркале что усмотрел?
Всхлипывая, ты рассказал. В зеркале, висевшем на перегородке газетами оклеенной, отразилось в сполохе окно, единственное из шести в хате остеклённое. А в окне — далеко на горизонте с горой, с бревенчатым мостом через речку Сойка, только до которого тебе малышу и разрешалось бегать погулять, с запретом перейти на другой берег и подняться к строениям молокозавода, взорванного в войну — промелькнул Змей Горыныч. Летел по небу и сел под молниями в развалины.
Успокоил Сашок, уложил под одеяло, сам прилёг с краю кровати.
— Да не Горыныч то был, в грозу он не летает, — убеждал дядька. — Крылья у Змея непромокаемые, как у твоего папаньки офицерский плащ, но боится в гром от молний загорятся. Крылья-то перепончатые, как у уток лапки. Засыпай, малёк.

Бабушка хлопотала у печи, Нахимов и Вован перебрались в светлицу, сидели у окна. Протрезвевший бригадир курил.
— Парашюты. Должно быть, учения… ночные. На Бельское озеро садятся. В Борках пополнение: к танковому десантный полк стал… А слетайте, пацанва, на гору к руинам, поглядите с близи. Сдаётся, светится там что-то, а скоро дояркам мимо на ферму идти. Может, какой парашют ветром занесло, Васятка и принял за Горыныча.
— К Авдотье свернёте, две пачки соли пусть даст, — попросила из передней бабушка. — Вовка, не возвращайся, дядьку к деду Лухмею прогоню. До дому идти нашего моряка не допросишься, когда знает, что этот брехун брагу намедни укрыл.

…Под утро уже, Сашок к тебе спать с бочка пристраивался, ты проснулся:
— Дрожишь.
— Нахимова к деду Лухмею под дождём волок, после в погребе бабушке помогал мясо солить.
Шептались:
— Всё ещё веришь в то, что в развалины сел Змей Горыныч?
— Я так подумал, а то был… Нахимов говорил… парашют.
— А парашютиста видел?
— Парашютиста?.. Один парашют. Черный. Страшный такой.
Сашок поднялся, прошлёпал к печи за угольком, спрыгнул с настила на земляной пол и вытер с тёса твой рисунок «хата с бабой Верой и коровой Мушкой».
— А шлёпай сюда, нарисуй… Трусишь?
— Нет. Зачем рисовать, вот таким был, — указал ты на юлу, сброшенную с подушки на пол в момент, когда напугался увиденным в окне. — Только без ручки.
— Эх, малёк, парашютистов ты не видал, — черкал Сашок углем по тесу. — Купол не черный, а белый. Небо за молокозаводом закатное, без туч, вот потому купол и видится чёрным. Со стропами… такими вот. Парашютиста, говоришь, не заметил… Выходит неправы, ни я, ни Нахимов… Горыныч-то был. У-ууу.
— А говорил, в грозу не летает, — обидевшись, нырнул ты с головой под одеяло.
— Самый главный и страшный — с пятью головами — тот летает. Приземлялся к тебе боком, потому крыльев ты и не различил.
— А головы? Их пять?
— В себя втянул, как твоя черепашка, чтобы шеи об разбитые острые кирпичи не поранить.
— А хвост? Не было хвоста.
— Ясно дело, поджал под себя… как деда Лухмея Дружок, когда трусит. На хвост Горыныч и сел.
— Ты с Вованом бегал, сидит?
— Ну, ты даешь. Он же змей, нора у него там. Заполз, и нет… Ладно, вру я. Про Змея Горыныча сказки рассказываю, чтобы засыпал поскорее. Тебе почудилось, в зеркале и не такое привидится. Спроси Клавок. Суженый. Ну, кто такой тебе рано знать.
— Правда?
— Спи. Бабушка управилась, погреб, слышишь, закрывает. Без сна на ферму пойдет. А мне не вставать к выгону: нет у нас теперь Мушки, молокосос.
— Дай сюда юлу.
— Держи, — подал с пола дядька игрушку. — Про черный парашют без парашютиста забудь, засмеют.

И ты забыл. Но знаешь, сегодня достоверно известно, что в 30-40 годы Германия проводила интенсивные работы по созданию дискообразных летательных аппаратов с нетрадиционным способы создания подъёмной силы. Неспроста, должно быть, после войны в 50-тые юла была самой популярной игрушкой. Первые самые делали штампованными из листового металла и с красной или жёлтой по стыку двух конусов каймой — будто здесь огнями светится. А появились позже пластмассовые, те уже стали с явными фонарями и прожекторами, даже продавались с лампочками горевшими от батарейки.

Два лета подряд ты не гостил у бабушки в Голубицах. Одно проболел желтухой, другим — в солдатских лагерях с отцом пробыл. А осенью пятьдесят второго года собирались к отъезду: отца твоего служить перевели в Дальневосточный округ. Попрощаться пришла бабушка, из города приехала тетя Лида с дочкой Натахой. Сашок из Голубиц не явился, болел. Пригласили соседей, молоденьких лейтенанта и жену его. Совсем еще девчонка, та не отпускала от себя близняшек, твоих сестёр. За столом бабушка рассказала, как разнесли руины молокозавода.
— Солдатики-сапёры борковские прибыли, учёные из Ленинграда наехали. Всё излазили. Объявили, мин и… этих… как их… все забываю. А, а-но-малий. Аномалий нет. И пачалось. В два дня бы растащили, да кладка — ломом и с трёх замахов не сколешь. Нахимов и дед Лухмей прикатили дубовый чурбан с наковальней, хотели бетона из фундамента накрошить, да где там. А предупреждала, — повернулась бабушка к молодожёнам, — пупка не надрывать, знаю ту крепость, апалубницей поработала на той стройке, еще до войны. Немцы строили. Надёжно, как себе.
Сашка ругала:
— Ни кирпичика не взял. Сама наносила погреб обложить, так обменял в Белом на вагонку. Доска гнилая, а кирпич из Германии завезён, вечный.

Спустя четыре года Натаха под диктовку бабушки напишет: «А тебе, Васятка, детка, внучок мой любимый, дядька твой Саша привет передаёт. Говорит, «пламенный». Вырос он, Нахимова вот-вот перегонит, а я ему теперича и вовсе по плечо только. Спрашивает, когда приедешь погостить». Дочери жаловалась: «Ох, Олюшка, донька, Саша от рук отбился. Школу пропускает, ни с кем кроме Володьки не водится. С мелиораторами дружбу завели, шляются у них днями и ночами в Заболотье, где те на постое. Боюсь, пить научат. В Голубицах их Нахимов отваживает, а там некому. Председательшу Авдотью не слухаются, в сенокос и в копку бульбы пропадают из Голубиц. Тётке Лиде Саша грубит. Наташеньку, она с отличием шестой класс закончила, забижает — в кино сходить в Белое с собой не берет».

В 57-мом году Наташа в письме сообщала: "Несчастье у нас, тётя Оля. Сашок с Вованом не заявились вечером по домам. Никого не обеспокоило — привыкли, неделями ведь пропадали. Но я знала, где они и что случилось. Вован Саше и мне показал на молокозаводе расщелину между бетонными плитами, — ход там под землю, — в которую он, как то один без нас, уже пролазил. Попробовал и Сашок, но застрял, ни туда, ни сюда. Я сбегала за подмогой. Нахимов с дедом Лухмеем попытались было ту щель распереть чурбаном, так раскололся надвое. Наковальня сорвалась и зашибла деда. Ховали его, Сашок с Вованом сбежали из Голубиц, пропадали где-то всё лето. А на сорок дней по деду Лухмею приехал из Белого участковый милиционер Короткевич и сообщил, что Сашок с Вованом нашлись. Жили друзья в бору, в лесной заимке, далеко за Заболотьем. В той самой заимке, где до революции обитал лесник Прохор, а в тридцатых до войны за лесом смотрел лесничий Прохор-младший — супруг бабушкин, ваш, тетя Оля, и Сашин отец. Позавчера Саша вышел на каналы к мелиораторам, нёс на себе Володю. Обоих порвала рысь. Саше в борковской полковой медсанчасти сделали операцию, Володю не спасли".

В 58-мом году Наташа написала: «Бабушка сообщать вам запретила, но сразу после Володиной смерти Саша очень изменился. Всё не успокоится, винит себя в Володиной смерти. Хотя Вован, пришёл в себя в медчасти, рассказал врачу, что не струсил, бросился его вызволять из лап рыси, задушил, сам израненный, тащил через весь бор на плечах. Друзей у Сашка нет, с одним Нахимовым знается. На танцах в клубе остаться было не допроситься, а теперь и в кино не дозовёшься. Лето по-прежнему у мелиораторов пропадает. От Нахимова приходит выпимшим. А в прошлые каникулы при мне с мамой бабушку стерлядью обозвал, за что Нахимов ударил его кулаком, сбил с ног. Саша поднялся и, тоже с кулаками набросился. Грозился протез вырвать и спалить. Ушёл из дому на заимку, жил там один. Нас убеждал, что у мелиораторов работал, помогал им, даже деньги какие-никакие заработал. Участковый Короткевич не верил, но бригадир отбрёхивался, показывая разнарядки с фамилией Сашиной. Всё равно Короткевич забирал, привозил домой, но тот снова сбегал. Бабушка извелась вся. А вчера, мы с мамой приехали, показала письмо, в нём Саша просил не беспокоиться — уехал он жить и работать на целину».

В 87-мом, уже Лида сестре, прислала телеграмму: «Вернулся Саша приезжайте на лето».
Тем же 87-мым годом сообщила: «Сашу осудили на три года избил Нахимова».

* * *
Прикурив от сигареты, Поранин перечёл строки, написанные от руки на полях: «Ты не был на моих похоронах. А и хорошо: в гробу лежал не я. Мой отец. Немец. До войны он в Голубицах построил молокозавод. Я на самом деле старше на два года. С 50-го года искал «Змея Горыныча» — того, что ты увидел в зеркале. Тайком и скрытно, конечно. Я с Вованом помогали. Нашли. Разобрали на части и утопили в укромных местах болот. Разных. Вован у нормировщицы — Натаха, помнишь, зря ревновала — выпытал, какие в бору не подлежат мелиорации, вот в этих и схоронили. Зимой по льду на дровках развозили, в ночную темень и пургу, чтоб самим не отметить места, где проруби делали. Уничтожили, с концами, мы «Вертикальный самолёт» — опытный образец "оружия возмездия III Рейха». НЛО».

Паранин взялся было за пачку «Мальборо», но та оказалась пустуй. Скомкав и выбросив в форточку, утвердился в случившемся: «Написано мне, несомненно, дядей Сашком».

К подъезду из-за угла бывшего Дома офицеров завернула «ауди», коротко просигналили...

Знаменитым художником, даже просто известным, Василий Николаевич Поранин так и не стал, бросил живопись и работал сценографом в филармонии, а в перестроечные годы расписывал возрождавшиеся церкви. Отец вышел на пенсию, и мать запросилась вернуться в Беларусь, на родину, доживать в Борках. Сестра Лида звала, заверяла, что в военном городке с расформированием дивизии много жилья освободилось — квартиры в «досах» пустуют. Поранин отпустил с условием самому отвезти и обустроить стариков.
Ещё до переезда, отец с матерью ликовали: в Борках их помнили и сразу без проволочек выделили жильё. Позвонил им бывший сосед по квартире в пятидесятые, тот самый лейтенантик с молодой женой, что провожали в перевод отца на Дальний Восток. Теперь он подполковник в отставке, инвалид-афганец, начальник жилуправления военного городка с полупустыми "домами офицеров и сверхсрочников" и занятыми под склады полковыми казармами. Жильё родителям пообещал отвести в той же самой квартире, где соседствовали. «Счастливы, к слову сказать, даже были». А через три недели заказным письмом прислал ордер, на заселение в «досе №8» квартиры целиком: с тремя комнатами и кабинеткой смежной, кухней большущей и обширной прихожей с выходом на лестничную площадку. Такая роскошь — она небывалая в те пятидесятые, когда комнаты занимали разные семьи офицерские и старшин. «Дивизию в Перестройку расформировали — писал начальник жилуправления — мой пятьдесят седьмой полк из Борков вывели. Последствия, да». «Ну, вот, казалось-бы, ремонтируйся, заселяйся, живи. Так нет, не дозовёшься городских очередников, не заселяют «досы». А они без жильцов ветшают, рушиться скоро начнут. Капремонт делать не за что», — печалился за «чаркой чая» подполковник в отставке. Встретил он Паранина на лестничной площадке с ключами от квартиры, на станцию пойти поостерегся, будучи в сомнениях что узнает меня в сошедших с поезда. Заполучив от меня обещание, отремонтировать квартиру и лестничную площадку заодно, он, опрокинув «чашку на посошок», посетовал:
— Старею я, Василий Николаевич. Совсем сбросил со счетов, что сойдут с твоего поезда на станции от силы пять-шесть человек, и те офицеры пятидесятого полка, я их всех знаю. Тоже, как мой пятьдесят седьмой, вывели из дивизии, но оставили на месте, теперь уже в составе витебской бригады. Их досы, помнишь, на отшибе городка, у берега озера Велье. Да-аа. Я ведь после Афганистана здесь дослуживал, и тогда ещё здесь с поездов дальнего следования, офицеры сходили и шли от станции табунами. Да-аа. Ну, давай, отсёрбним «чайку» ещё по чуть-чуть, и похромаю я до дому, к жёнушке своей ненаглядной, Афган снёсшей, будь он неладен. Да, сына попрошу, вечером свезёт тебя за родителями.
За дверью на лестничной площадке сокрушённо произнёс:
— А может, и не старею, просто тупею — от перестройки такой.

* * *
С шоссе на просёлочную дорогу не свернули — разбита тракторами, «ауди» не пройти. Выйдя из машины и поблагодарив сына подполковника, его подвезшего, справившись по мобильнику, как отец с матерью переночевали у тёти Лиды, напомнив про вечерний приезд в город за ними, Поранин пошёл напрямки по тропке через поле с озимыми. Миновал нежилые с заколоченными окнами хаты, подворья пустовавшее, заросшие расплодившимися ягодными кустами, диким малинником в бурьяне. Минуя, такое же в запустенье подворье с растасканным до фундамента бабушкиным домом, вспомнил случай из далёкого детства. Бабашка Вера — без единой слезинки в глазах, с уголком платка у рта — наблюдала за дядькой Сашком. Тот орудовал топором, вырубал под корень яблони. Нахимов, обессиливший с похмелья, сидел поодаль на завалинке, растирал ладонями культяпку пристроенную на снятом протезе и выкрикивал: «Якорь со склянками тому лысому в дыхало! Верка! Стерлядь, дай, чем швартануться. Нет мочи, уже».

Паранин пересёк, теперь уже, должно быть, и в весну сухое, русло речки Сойки. Бревна моста заменены железобетонными плитами. Ограждение из трубных стоек и перил местами срезано. Натаха писала, что участковый Короткевич застал ворьё за делом, бросился их гнать с моста, но — без табельного пистолета тогда — был исполосован ножовками по металлу. От потери крови впал в беспамятство и скончался. Уже тогда многие подворья в Голубицах пустовали, да и случилось всё поздней ночью, потому ни кто в деревне не услышал. Были бы у кого собаки, так их нет: Дед Лухмей после как забили его Дружка, в маразм впадая, всех потравил. Сестра переживала, после Вована Короткевич занял её сердце, но безответно. На Натаху милиционер не заглядывался, молодой, видный в Бельском районе жених, он всё мыкался не решаясь какую из двух Клавок, известных на районе красавиц, певунь и танцорок, взять в жёны. Дед Лухмей звал и обращался к младшему лейтенанту не иначе как: «Эй. Одна звезда, и та не во лбу». Короткевич обижался, грозился привлечь «за оскорбление при исполнении», но не привлекал, Хотя задиристость дедова ему с рук всё-же не сошла: за брагу и выгон самогона привлекался, ни раз, и ни два. И надо же случиться, получив наконец звание лейтенанта, Короткевич, добавив на погоны ещё по одной звездочки, вёз в Голубицы деду Лухмею очередную повестку… смерть, нелепая на мосту, остановила. Хорошим Короткевич был парнем, все на районе уважали и любили. Дед Лухмей рыдал на его похоронах и поминках, называя всё: «Внучок ты мой ненаглядный». До кончины своей ухаживал за могилой.

Паранин поднялся в гору. Здесь от руин молокозавода ничего не осталось. На вершине стоит теперь часовня. Небольшая, одноглавая. Ещё в лесах по фасаду. Сквозь вязь жердин и вагонки отблескивает сусальным золотом купол. На крыльце трое пацанов под команды подвыпившего, видать, старика с орденом и медалями на телогрейке, ставят кумачовую растяжку «60 ЛЕТ ВЕЛИКОЙ ПОБЕДЫ».
Поздоровавшись и прослушав в ответ ворчливое «Ходють тут всякие, в шляпах с айфонами», Поранин ступил на крылечко и отворил арочную в резьбе дверь. Вошёл, зажмурившись от проникавших через окна за алтарём, лучей восходящего солнца.

Встретила Наташа:
— Поховали зимой. Письмо, что нашёл в кабинетке, надиктовал мне перед самой кончиной, но отправить запретил. Ты прочёл только отрывок. Объявился и нам с мамой во всём признался прошлой весной. Взял с нас обещание вам не отписывать. Ждал, приедете. Всё надеялся дожить и самому попросить прощения. Бабушка Вера всё знала, но держала в тайне. Стены клал один, своды навести и купол поднять мужиков окрестных просил, а расписать тебе завещал. Проходи, не стой на пороге.
В центре под куполом дощатый стол, на нём кисти и краски. В лучах света — юла. Она вертится. Замедляется. Заваливается на бока, бьётся каймой с потёртой наполовину краской о коробки с тубами красок. Вот, уже чиркает по доске.
Пряча от сестры слёзы, раскрутил — успел.
©Владимир Партолин bobkyrt@mail.ru
13.07.2013

Все права на эту публикацую принадлежат автору и охраняются законом.