Прочитать Опубликовать Настроить Войти
Владимир Иванович Партолин
Добавить в избранное
Поставить на паузу
Написать автору
За последние 10 дней эту публикацию прочитали
04.02.2025 1 чел.
03.02.2025 1 чел.
02.02.2025 1 чел.
01.02.2025 3 чел.
31.01.2025 2 чел.
30.01.2025 2 чел.
29.01.2025 1 чел.
28.01.2025 0 чел.
27.01.2025 0 чел.
26.01.2025 3 чел.
Привлечь внимание читателей
Добавить в список   "Рекомендуем прочитать".

Сашок

Ожидая к подъезду машину Василий Иванович Паранин курил у окна и перекладывал на подоконнике ленту бумаги игольчатого принтера. Вчера утром, заселяясь в квартиру, в кабинетке — отремонтированной, пустой без мебели — обнаружил за занавеской. Сойдя с поезда на своей станции, добравшись до дому, он, переодевшись в пижаму из чемодана, готов был завалиться в раскладушку и проспаться, наконец, после четырёх беспокойных суток в вагоне. Вечером планировал съездить за родителями, сошедшими остановкой раньше и встреченными маминой сестрой. Но прежде захотелось покурить в форточку. Открывал, в глаза бросились написанные красным плакаром поперёк распечатанного мелко текста слова: «Помнишь Сойку?». Теперь вот дымил в трепетном волнении и раз за разом перечитывал.
_____________________

В четвёртый день рождения тебе подарили юлу, но запомнились те именины, должно быть, и по другому событию.
Шёл 1950-тый год. В хате бабушка Вера, ты четырёхлетний карапуз, да твой дядька Сашок, двенадцатилетний мальчишка. Тем поздним вечером бушевала гроза, потому бабушка не давала внуку и сыну заснуть — боялась, крыша соломой крытая загорится. Пятистенок за лето возвели, перегородку поставили, пол настелили в светлице, да в передней у печки от входной двери с подпольем начали, окна не все остеклили, а уже перенесли пожитки из старой наполовину сгоревшей избы.

Тебе страшно. Казалось, вот отворится дверь, и покажутся вдруг из сеней три головы Змея Горыныча. Дядька Сашок подначивал, уплетая за столом кулеш.
А появилась Мушка. Корова с конца зимы болела, потому бабушка привела её на ночь из ветхого сарая в сени, переждать непогоду.
Напуганная громом, скотина метнулась из сеней в дверь. Снесла полотно, споткнулась об порог, упала и, подняв рогом крайнюю от печи половицу не доложенного полового настила, свалилась в подполье. Другим рогом, сломанным и в крови, проделала в дереве лаги борозды по рисункам, тем, что ты намазюкал печным углём по тёсу. Трубно замычав, взбрыкнула и судорожно вытянулась.

Переполошенная бабушка сбегала за соседским дедом Лухмеем, тот кувалдой оглушил и после прирезал Мушку немецким штыком — успел.

Сашок сгонял по деревне, просил помочь. Собрались бабушкины подруги, приковылял одноногий бригадир Нахимов.
Тушу подняли на струганные доски и освежевали. После ты обходил стороной то место и на лагах больше углём не рисовал.

Управились, женщины, отведав сваренного в котле мяса после принятой чарки, ушли досыпать. Увели деда Лухмея. Остался Нахимов, бывший морской пехотинец, ныне ветеран минувшей войны, инвалид. У председателя колхоза он первый помощник на подхвате. С ним его племянник Вован, ленинградский блокадник, Сашка погодок. После госпиталя Нахимов, севастопольский моряк, «бросил якорь» в белорусской деревушке. По словам тётки Авдотьи, председательши его соблазнившей в примаки, был единственным на все Голубицы «трудоспособным — в якорях (смеялась) — мужиком».

За столом бабушка только пригубила самогонки, после наливала одному Нахимову. Мальчишки же пили — в сени бегали кружками из дежки зачерпнуть — квас на хлебных корках. Налегали на варёные в чугуне говяжьи мослы.

Пьяный, бригадир ругал доярок. Особо доставалось подругам Клавкам: «Спят, итиихумать, сидя и тягают сиськи мимо ведра». Незлобно ругал, но с угрозой: «Я с этих стерлядей, не бросят бегать на танцы в Дом офицеров, сам стружку сгоню». И бабушку стерлядью обозвал — за то, что в стакан не до краёв наливала. Сашок на то подхватился с места, бросил кость в чугун и вышел во двор. За пуней сидел, где с зимы покуривал махорку из кисета, утерянного дедом Лухмеем.

Вован, отложив ложку, в которую выбивал «мозг» из костей, потребовал:
— Дядь, пойдём, тётя Авдотья заругает.
— Бражки опрокину и поплывём до дому, малец, — пообещал и взъерошил Нахимов чуб племяннику. — Вот посмотри, Верка, на этот протез. Говно! Культяшку в кровь истираю, а мозоли обещали! Кончилась горелка, неси бражку. Нет! Стерлядь ты, стерлядь и есть.

Не согласившись сесть за стол, в рот не взяв ни кусочка мяса, принесённого тебе в постель бабушкой, ты уснул. Но скоро разбудил шум из передней: Нахимова поднимали, тот, заклевав носом, навернулся с лавки.

Напуганный, ты позвал бабушку. И вдруг, подхватился и встал в кровати на ноги. Глазки зажмурил, ручкой указывал на зеркало и дрожащими губками твердил:
— Горыныч. Там Змей Горыныч.

Бабушка успокаивала, прижала ротиком себе в шею и допытывалась:
— Васятка, дзетка, унучак, ды што здарылася? У люстэрку што угледзеу?

Всхлипывая, ты рассказал. В зеркале, висевшем на оклеенной газетами перегородке пятистенка, отразилось в сполохе окно, единственное из шести в хате остеклённое. А в окне — далеко за речкой Сойкой с бревенчатым мостом, на горе с взорванным в войну молокозаводом — увидел Змея Горыныча. Летел по небу и сел под молниями в развалины.

Сашок уложил тебя под одеяло, сам прилёг на краю кровати и успокаивал:
— Да не Горыныч то был, в грозу он не летает, — убеждал дядька. — Крылья у гада непромокаемые, как у твоего папаньки офицерский плащ, но боится в гром от молний загорятся. Крылья-то перепончатые, как у уток лапки. Засыпай, малёк.

Бабушка хлопотала у печи, Нахимов и Вован перебрались в светлицу, сидели у окна. Протрезвевший бригадир курил.
— Парашюты. Должно быть, учения… ночные. На Бельское озеро садятся. В Борках пополнение: к танковому десантный полк стал… А слетайте, пацанва, на гору к руинам, поглядите с близи. Сдаётся, белеется там что-то, а скоро дояркам мимо на ферму идти. Может, какой парашют ветром занесло, Васятка и принял за Горыныча.

— Да Аудоцци звернице, чатыры пачки соли хай дасць, — попросила из передней бабушка. — Воука, не вяртайся, дзядзьку да дзеда Лухмею праганю. До дому идти нашего моряка в якорях не допросишься, когда знает, что этот брехун брагу намедни укрыл.

Под утро уже, Сашок к тебе спать с бочка пристраивался, ты проснулся:
— Дрожишь.
— Нахимова к деду Лухмею под дождём волок, после в погребе бабушке помогал мясо по кадкам солить.
Шептались:
— Всё ещё веришь в то, что в развалины сел Змей Горыныч?
— Я так подумал, а то был… Нахимов говорил… парашют.
— А парашютиста видел?
— Парашютиста? А кто он?
— Солдат под куполом парашюта.
— Нет, один парашют. Чёрный. Страшный такой.

Сашок поднялся, вышел в переднюю к печи за угольком, спрыгнул с настила на земляной пол подполья и вытер с тёса лаги твой рисунок «хата с бабой Верой и коровой Мушкой»
— А шлёпай сюда, нарисуй… Трусишь?
— Нет. Зачем рисовать, вот таким был, — указал ты на юлу, сброшенную с подушки на пол в момент, когда напугался увиденным в окне. — Как юла, только без ручки.
— Эх, малёк, парашюты ты не видал, — чёркал Сашок углём по тёсу. — Купол не чёрный, а белый. Небо за молокозаводом закатное, без туч, вот потому и показался чёрным. Со стропами… такими вот. Парашютиста, говоришь, не заметил, — вернулся дядька в светлицу. — Выходит, неправ Нахимов… Горыныч то был. У-ууу.
— А говорил, в грозу не летает, — обидевшись, нырнул ты с головой под одеяло.
— Самый главный и страшный — с пятью головами — тот летает. Приземлялся к тебе боком, потому крыльев во всю их ширь ты и не увидел.
— А головы? Их пять? Разве? Увидел меньше.
— Крайние две в себя втянул, как твоя черепашка, чтобы шеи об разбитые острые кирпичи не поранить.
— А хвост? Не было хвоста.
— Ясно дело, поджал под себя… как деда Лухмея Дружок, когда трусит. На хвост Горыныч и сел.
— Ты с Вованом бегал, сидит?
— Ну, ты даёшь. Он же змей, нора у него там. Заполз, и нет. Ищи, свищи... Ладно, вру я. Про Змея Горыныча сказки рассказываю, чтобы уснул поскорее. Тебе почудилось, в зеркале и не такое привидится. Спроси Клавок. Суженый. Ну, кто такой тебе рано знать.
— Правда?
— Спи. Бабушка управилась, погреб в сенях, слышишь, досками закрывает. Без сна на ферму пойдёт. А мне не вставать к выгону: нет у нас теперь Мушки, молокосос.
— Дай юлу.
— Держи, — подал с пола дядька племяннику игрушку. — Про парашют чёрный, да без парашютиста под куполом забудь. Ни кому не рассказывай — засмеют.

И ты забыл. Но знаешь, сегодня достоверно известно, что в 30-40-вые годы Германия проводила интенсивные работы по созданию дискообразных летательных аппаратов с нетрадиционным способом создания подъёмной силы. Неспроста, должно быть, после войны в 50-тые годы юла была самой популярной игрушкой. Первые образцы делали штампованными из жести и раскрашенными красной или жёлтой по стыку двух половинок каймой — будто здесь огнями светится. А появились позже пластмассовые, те уже с явными фонарями и прожекторами делали, даже продавались с лампочками горевшими от батарейки.

Два лета подряд ты не гостил у бабушки в Голубицах. Одно проболел желтухой, другим — в солдатском полевом лагере пробыл. А осенью 52-го года собирались к отъезду: отца твоего служить перевели в Дальневосточный округ. Попрощаться пришла из Голубиц бабушка, из города приехала тётя Лида с дочкой Натахой. Сашок не явился. «В хату носа не кажет, пропадает, стярвец, где-то», сокрушалась бабушка. Пригласили соседей по лестничной площадке, молоденьких лейтенанта и жену его. Совсем ещё девчонка, та не отпускала от себя близняшек, твоих сестёр.

За столом бабушка рассказала, как разнесли руины молокозавода.
— Солдатики-сапёры барковские прибыли, учёные из Ленинграда понаехали. Всё излазили и заявили председательше, мин и… этих… как их… всё забываю. А, а-но-малий. Аномалий нет. Вось як. И пачалось. В два дня бы растащили, да кладка — ломом и с трёх замахов куска не сколешь. Нахимов и дед Лухмей прикатили дубовый чурбан с наковальней, хотели бетона из фундамента накрошить, да где там. А предупреждала, — повернулась бабушка к молодожёнам, — пупка ня надрываць, знаю ту крепость, опалубницей прапрацавала на той стройке, яшчэ да вайны. Немцы строили. Надёжно, как себе.

Сашка ругала:
— Ни кирпичика в хату не принёс, сама наносила погреб в сенцах обложить. Так обменял, сцярвец гэтакий, в Белом на вагонку. Дошка згние, а цэгла з Германии завезена, вечная… Цегла — это по-русски кирпич. У меня в бригаде доярки все блокадницы, нахваталась у них, теперь вот мешаю белорусские слова с русскими.

Спустя четыре года Натаха под диктовку бабушки написала: «А тебе, Васятка, детка, внучок мой любимый, дядька твой Саша привет передаёт. Говорит, «пламенный». Вырос он, Нахимова вот-вот в росте перегонит, а я ему теперь и вовсе по плечо только. Спрашивает, когда приедешь погостить». Дочери жаловалась: «Ох, Олюшка, Саша от рук отбился. Школу пропускает, ни с кем кроме Володьки не водится. С мелиораторами дружбу завели, шляются у них днями и ночами в Заболотье, где те на постое. Боюсь, пить научат. В Голубицах их Нахимов отваживает, а там некому. Председательшу Авдотью не слушают, в сенокос и в копку бульбы пропадают из Голубиц. Тётке Лиде грубит. Наташеньку, она с отличием шестой класс закончила, забижает: в кино сходить в Белое с собой не берёт».

В 57-мом году Наташа в письме сообщала: «Несчастье у нас. Сашок с Вованом не заявились к ночи по домам. Ни кого не забеспокоило — привыкли, неделями ведь пропадали. Но я знала, где они и что случилось. Вован Саше и мне показал на молокозаводе расщелину между бетонными плитами — ход там под землю — в которую он, один без нас, лазил. Попробовал и Сашок, но застрял, ни туда, ни сюда. Я сбегала за подмогой. Нахимов с дедом Лухмеем попытались, было, ту щель распереть чурбаном, так раскололся надвое, наковальня сорвалась и зашибла деда. Ховали его, Сашок м Вованом сбежали из Голубиц, пропадали всё лето. А на сорок дней по деду Лухмею приехал из Белого участковый милиционер Короткевич и сообщил, что беглецы нашлись. Жили в лесной заимке далеко за Заболотьем. В той самой заимке, где до революции обитал лесник Прохор, а в двадцатых и тридцатых до войны за лесом смотрел лесничий Прохор-младший — супруг бабушкин, ваш, тётя Оля, и Сашка отец. Позавчера Саша вышел на каналы к мелиораторам, на себе нёс Володю. Обоих порвала рысь. Сашу в борковской полковой медсанчасти выходили, Володю не спасли».

В 58-мом году Наташа написала: «Бабушка сообщать вам запретила, но сразу после Володиной смерти Саша очень изменился. Друзей не завёл, с одним Нахимовым знается. На танцах в клубе остаться было не допроситься, а теперь и в кино не дозовёшься. Лето в Заболотье у мелиораторов пропадает. А дома зимой от Нахимова приходит выпимшим. А в прошлые каникулы при мне с мамой бабушку стерлядью обозвал, за что Нахимов ударил его кулаком, сбил с ног. Саша поднялся и, тоже с кулаками, набросился. Грозился протез вырвать и спалить. Ушёл из дому на заимку, жил там одни. Нас убеждал, что у мелиораторов работал, помогал им, даже денег заработал. Короткевич один тому не верил, но бригадир отбрёхивался, показывая разнарядки с фамилией Сашка. Всё равно Короткевич забирал, привозил домой, но Саша снова сбегал. Бабушка извелась вся. А вчера показала письмо, в нём Саша просил не беспокоиться — уехал жить и работать на целину.

В 87-мом, уже Лида сестре, прислала телеграмму: «Вернулся Саша приезжайте на лето». Тем же 87-мым сообщила: «Сашу осудили на три года избил Нахимова». И, наконец, в зиму 94-го известила: «Умер Саша не приезжайте похоронили». Эту телеграмму чуть не догнала другая: «Мама упокоилась но не приезжайте она просила».

На этом текст прерывался.

Прикурив от сигареты, Паранин перечёл строки, написанные от руки на полях:
«Ты не был на моих похоронах. А и хорошо: в гробу лежал не я. Мой отец. Немец. До войны он в Голубицах строил молокозавод. Я, на самом деле, старше на два года. С 50-того года отец искал «Змея Горыныча» — того, что ты увидел в зеркале. Тайком и скрытно, конечно. Я с Вованом помогали. Нашли. Два года «болгаркой» корпус на части резали. Разобрали и утопили в укромных местах болот. Разных. Вован у нормировщицы — Натаха зря ревновала — выпытал, какие в бору не подлежат мелиорации, вот в этих и схоронили. Зимой по снегу и льду на дровках развозили — в ночную темень и пургу, чтоб самим не отметить и запомнить места, где проруби делали. С концами уничтожили мы «вертикальный самолёт» — опытный образец оружия возмездия III Рейха. «Тарелку», по каким уфологи в своей писанине копья ломают. НЛО».

Паранин вернул в пачку очередную сигарету, закрыл форточку, сам себе своему отражению в стекле проронил:
— Написано мне. Несомненно, дядей Сашком.

К подъезду из-за угла забора бывшего Дома офицеров, теперь солдатского клуба, завернула «ауди». Коротко, чтобы никого не разбудить по домам, просигналили...

* * *

Знаменитым художником, даже просто сколь-нибудь известным, Василий Николаевич Паранин так и не стал, хотя и прочили ему успехов в творчестве. Бросил живопись и работал сценографом в филармонии, а в перестроечные годы расписывал возрождавшиеся церкви, реставрировал иконы в алтарях. На этом поднялся: в городе неподалёку от военного городка, где служил отец, построил большой дом, в котором жил с семьёй и с семьями сестёр-близняшек. Вышел отец на пенсию, к себе звал, но мать запросилась вернуться в Беларусь, на родину, доживать в Борках. Сестра Лида её звала, заверяла, что в военном городке с расформированием дивизии много жилья освободилось — квартиры в «досах»(ДОС — дом офицерского состава)пустуют. Паранин отпустил родителей с условием самому отвезти и обустроить в Борках.

Ещё до переезда, отец с матерью ликовали: в Борках их помнили и сразу без проволочек выделили жильё. Позвонил им бывший сосед по квартире в пятидесятые, тот самый лейтенантик с молодой женой, что провожали в перевод отца на Дальний Восток. Теперь он подполковник в отставке, старик за семьдесят лет Круглов Савелий Михайлович, инвалид-афганец, начальник жилуправления. Жильё родителям пообещал отвести в той же самой квартире, где в пятидесятых годах соседствовали. Через неделю заказным письмом прислал ордер на заселение квартиры целиком: с двумя комнатами и кабинеткой-смежной, кухней, ванной и туалетом, большущей и обширной прихожей с выходом на лестничную площадку. Мне отписал: «Такая, должен помнить, роскошь — она небывалая в твоё детство, тогда две комнаты и кабинетку в квартире занимали разные семьи офицеров и сверхсрочников. Дивизию в перестройку расформировали, теперь десятки квартир пустуют. Ремонтируйся и заселяй родителей. А то и сам с семьёй и семьями сестёр переезжайте — всех жильём обеспечу, нет проблем. Городских очередников жить в досах приглашаю, так нет, не дозовёшься. Досы без жильцов ветшают, рушиться скоро начнут. Жилуправлению капремонт делать не за что».

Встретил Савелий Михайлович Паранина на крыльце подъезда, боялся, не дозовётся на вокзале среди сошедших с поезда.

Заполучив обещание, отремонтировать квартиру и лестничную площадку заодно, он, опрокинув очередную «чашку чая», посетовал:
— Старею я, Василий Николаевич. Совсем сбросил со счетов, что сойдут с твоего поезда на станции от силы пять-шесть человек, и те служивые пятидесятого полка. Тоже, как и мой пятьдесят седьмой, вывели из дивизии, но оставили, теперь уже в составе бригады Сил специальных операций. Хорошо, «вэдэвэшниками» остались. Их досы, помнишь, — на отшибе городка у озера Велье. Да-аа. Я ведь после ранения из Афганистана сюда в Борки вернулся отставником. Устроили замначальника станции. Тогда с поездов дальнего следования офицеры сходили и шли по своим полкам табунами. Да-аа. Ну, давай, отсёрбнем ещё по чуть-чуть, и поковыляю я до дому, к жёнушке своей ненаглядной. Афган снесла, будь он неладен. Выходила от ран и хандры запойной. Да-аа. На протезах ходить научила. По утру сына пришлю, свезёт в Голубицы и за родителями.

На пороге лестничной площадки сокрушённо произнёс:
— А может, и не старею, просто снова хандрю — от перестройки такой. Но не пью, нет. Жёнушке и сыну обещал завязать, слово офицера держу, да.

* * *

С шоссе на просёлочную дорогу не свернули — разбита тракторами, «ауди» не проехать. Выйдя из машины поблагодарил сына Савелия Михайловича, отправил назад в Борки, заверив сам на своих двоих до Голубиц доберусь.
Справившись по мобильнику, как отец с матерью переночевали у тёти Лиды, предупредив, что приезд за ними переносится на завтрашнее утро, Паранин пошёл напрямки по тропке через поле с озимыми. Миновал нежилые с заколоченными окнами хаты, пустовавшие — без домов (раскатаны по брёвнышкам). Подворья давно заросли расплодившимися ягодными кустами и диким малинником в бурьяне. Миновал и бабушкин двор с одним фундаментом от хаты, с наполовину растасканным забором. Вспомнился случай из далёкого детства, забор этот из жердей только-только ставить начали. Бабушка Вера — без единой слезинки, с уголком платка у рта — наблюдала за дядькой Сашком. Тот, оставив жерди, орудовал топором: вырубал под корень яблони. Нахимов, обессиливший с похмелья, сидел поодаль на связке из заборных столбиков, растирал ладонями культяпку, пристроенную на снятый протез, и выкрикивал:
— Якорь тому лысому в дыхало! Верка! Стерлядь такая, дай, чем швартануться. Нет мочи терпеть, мозоли с культяшки сошли. Окровенили, как рожа на ногах Авдотьи, покойницы.

Пересёк, теперь уже, должно быть, и в весну сухое, русло речки Сойки. Брёвна моста заменены железобетонными плитами. Ограждение из трубных стоек и прутьевых перил местами срезано. Натаха писала, участковый Короткевич застал ворьё за делом, бросился их остановить, но — без табельного пистолета тогда — был исполосован ножовками по металлу. От потери крови скончался. Уже тогда многие подворья в Голубицах пустовали, да и случилось всё поздней ночью, потому ни кто в деревне не услышал. Были бы у кого собаки, так их нет: Тётка Авдотья, председательша на пенсии, к тому времени прекратившая называть примака «мужиком — в якорях», потравила. Сестра переживала: после гибели Вована Короткевич занял её сердце, но безответно. На Натаху милиционер не заглядывался, молодой, видный в Бельском районе жених, он всё мыкался не решаясь какую из двух Клавок, известных на районе красавиц, певунь и «заводилок» на танцах в клубе, взять в жёны. Нахимов в шутку звал и обращался к младшему лейтенанту не иначе как: «Эй. Одна звезда, и та не во лбу». Короткевич обижался, грозился привлечь «за оскорбление при исполнении», но не привлекал, хотя задиристость инвалиду с рук не сходила: за выгон самогона не раз подвергался штрафу. И надо же случиться, получив наконец звание лейтенанта, Короткевич, добавив на погоны ещё по одной звёздочки, вёз в Голубицы Нахимову очередное извещение… смерть — нелепая на мосту — остановила. Хорошим Короткевич был парнем, все на районе милиционера уважали и любили. Нахимов рыдал на похоронах, сыночком, так «безвременно покинувшего его, безутешного калеку» называл.

Поднялся в гору. Здесь от руин молокозавода ничего не осталось. Спустился вниз, где у подножья теперь стоит часовня. Небольшая, одноглавая с куполом сусального золота. Ещё с неубранными лесами по фасаду — видимо, чтоб фронтон расписать, мозаику положить. Сквозь вязь жердин и досок угадывалась лепнина картушей меж окошками, пока без стёкол в рамах.
Перед входом трое пацанов под команды подвыпившего старика с орденом и медалями на телогрейке ставили на лесах кумачовую растяжку «60 ЛЕТ ВЕЛИКОЙ ПОБЕДЫ». Поздоровавшись и прослушав в ответ ворчливое «Ходють тутати всякие в шляпах с мобилами», Паранин взошёл на крыльцо и отворил арочную в резьбе дверь. Вошёл и зажмурился от лучей солнца, проникавших через стрельчатые в барабане под куполом окна.

Встретила Наташа:
— Поховали зимой. Письмо, что нашёл в кабинетке, надиктовал мне незадолго до кончины, но отправить запретил. Прочёл ты только отрывок. Объявился и нам с мамой во всём признался прошлой зимой. Взял с нас обещание вам не отписывать. Ждал, приедете. Всё надеялся дожить и самому попросить прощения. Бабушка Вера всё знала, но дала слово держать в тайне… Зимой же, сразу с приездом дяди, в этом месте пробился ключ родниковой воды... у источника — со стороны апсидиолы — купель сооружена. Всех страждущих оздоровиться впускаем. Дядя Сашок не только затем построил здесь часовню, ты — теперь — знаешь, зачем на самом деле. Разрешение и благословение от епархии получил. Архиерей Полоцкий пообещал осветить часовню, в день дядиной кончины приехал — успел. В купели обмыли, отпели... поховали на Бельском кладбище. Рядышком с бабушкиной могилой, и недалече от креста дядьки Нахимова, он так захотел и просил... Стены клал один, своды навести и купол поднять, мужиков окрестных просил. Расписать, мозаику положить тебе завещал. Проходи, не стой на сквозняке... Шляпу сними.

В центре под куполом на ящике лежит лист плиты ДСП, на нём кисти и краски в банках.
В лучах света — юла. Та самая, из детства.
Юла вертится.
Замедляется. Чиркая каймой, заваливается на бок, бьётся ручкой о коробки с тубами.
Не пряча от сестры слёзы, раскрутил — успел.
©Владимир Партолин bobkyrt@mail.ru
15.07.2024

Все права на эту публикацую принадлежат автору и охраняются законом.